Остров женщин
Шрифт:
Когда мы были маленькими, нас удивляло, почему тетя Лусия не живет весь год в своем доме с башней, с видом на море и парком с большими деревьями и усыпанными гравием дорожками, разбитым, я думаю, тем же Томом Билфингером в романтическом английском стиле.
— Почему тетя Лусия не остается на все лето, если летом тут так хорошо? — спрашивали мы с Виолетой у мамы всякий раз, когда тетя Лусия уезжала.
— Потому что тетя Лусия щеголиха и хочет, чтобы кожа у нее не старилась, а на севере с его сыростью и туманами кожа хорошо увлажняется и остается вечно молодой, вы же сами видите.
— Если она щеголиха, значит, она глупая, — заявила однажды Виолета. — Мать Мария Энграсиа сказала, что все щеголихи глупые и вообще плохо кончают. Она по опыту знает, она ведь уже пожилая.
— Что эта монашка может знать! — сказала мама. — Если она говорила конкретно о твоей тете, то она ошибается, а если она говорила о женщинах вообще, то я и не знаю, что о ней думать.
— Наверное, она все-таки имела в виду тетю Лусию, — решила Виолета, — потому что когда она это говорила, то смотрела прямо на меня.
—
Мы признали, что да, учат, и на уроках закона Божьего, и на службах, и мы знаем о Люцифере, самом прекрасном из всех архангелов, который из-за своей гордыни утратил любовь Господа. Но только глядя на них двоих, на тетю Лусию и маму, становилось ясно, почему Господь низверг его в ад: он слишком сиял, как сияли они обе, и это сияние распространялось на нас, и нашего младшего брата Фернандито, и на весь остров Ла-Маранья, где прошли наши детство и юность.
Беда, приключившаяся с тетей Нинес, была наполнена для меня гораздо большим смыслом, чем я могла выразить в четырнадцать лет. Я говорила себе: «Это трагедия», не понимая, как можно отнести одно и то же слово к двум таким разным событиям: гибель Индалесио в результате несчастного случая и отказ тети Нинес от еды, ее нежелание жить отнюдь не в результате несчастного случая, но наоборот, осознанного решения, пусть и принятого по причине слабоволия. Это была одна и та же трагедия, непостижимая и невыразимая именно потому, что в основе ее лежала неотвратимость, а не случайность.
Ее увезли на такси. Такси было из Летоны, не из Сан-Романа. Я знала, что в тот день ее должны увезти, и торчала у окна в коридоре. Я видела, как подъехала машина, как доктор Масарин спустился и сел рядом с шофером и как они вышли: тетя Лусия и мама, а посередине — тетя Нинес, словно заключенная. Сверху, в сероватом свете осеннего утра, каким оно бывает в Ла-Маранье, все это напоминало финальную сцену немого фильма: доктор Масарин — палач, тетя Лусия и мама — высокие военные чины или прокуроры, которым все ясно и которые лишь выполняют приказания. Ногам было холодно, но любопытство не давало мне уйти. В то же время я ощущала, что чувствую не то, что должна, а может быть, смутно ощущала себя виноватой — ведь я просто наблюдала за происходящим, вместо того чтобы побежать вниз и поцеловать тетю Нинес. Она уехала, не простившись с нами. Мы позволили ей уйти, не сказав «прощай», как почти всегда позволяли уходить из нашего дома няням, кухаркам, служанкам, чтобы тут же о них забыть. Возможно, именно потому, что мы не попрощались с тетей Нинес, мы с Виолетой говорили о ней почти каждый вечер. Сначала мне очень не хватало ее за чаем, пустой стул напоминал о ней, какой она была до встречи с Индалесио: трудолюбивая и немного похожая на фрейлейн Ханну — гувернантку Фернандито. Тетя Нинес водила нас с Виолетой гулять даже в жуткие штормовые дни, когда косой дождь хлестал по непромокаемым плащам, а шквалистый ветер выворачивал зонтики. Я смотрела на ее пустой стул и вспоминала — так можно вспоминать сумму, не помня слагаемых, — как она проводила с нами воскресные вечера, играя в бриску, оку или парчиси [2] , которым сама же нас и научила. Это были грустные воспоминания, однако я не грустила, что было непонятно и странно.
2
Бриска, ока — карточные игры. Парчиси — настольная игра.
В четырнадцать лет смысл происходящего то прояснялся, то ускользал, похожий на мгновенные вспышки, которые я не могла соотнести с остальной своей жизнью. Однажды, спустя несколько дней после гибели Индалесио (тетя Нинес по-прежнему сидела, запершись в своей комнате, Мануэла или кто-нибудь из нас носил ей туда еду, но она едва притрагивалась только к пюре, супу с рисом или вермишелью и бульону), мы с Виолетой приводили себя в порядок, чтобы спуститься к чаю. Это был необычный чай, потому что пришли гости — три сеньоры, наверное, того же возраста, что тетя Лусия или мама, но выглядели они более взрослыми, более важными, более медлительными и были сильнее затянуты в корсет. Когда мы вернулись из школы, они с мамой сидели в гостиной. Старшая, блондинка, была, как сказала Виолета, президентом Католического действия [3] , две другие — видимо, ниже рангом и моложе, не знаю, кем были. Виолета, глядя в зеркало, разглаживала складки темно-синей плиссированной юбки от школьной формы, которую полагалось носить по воскресеньям и в праздники. Я сидела на кровати, начищая наши с ней туфли. Вдруг Виолета сказала:
3
Общее название светских католических организаций (благотворительных, женских и т. д.).
— Тебе не кажется странным, что мы сегодня не надеваем ничего траурного? А мне вот кажется, ведь этот визит — дань вежливости…
— Если ты имеешь в виду Индалесио, то это глупо, потому что он не имел к нам никакого отношения.
— Как это не имел никакого отношения? Какое-то обязательно должен был иметь, ведь он был женихом тети Нинес, пока не утонул.
— Они еще не были женихом и невестой, понятно? А теперь, когда Индалесио утонул, тем более не могут ими быть, — торжественно заявила я и неожиданно ощутила слабый укол совести. Это было жестоко — так разговаривать с Виолетой. А чувствовать себя жестокой было очень неприятно; я взглянула в зеркало и увидела свои злобно изогнутые губы. Но, в конце концов, это не я начала, она сама заговорила о трауре. Поэтому я сказала: — Ты не должна упоминать о трауре, ты не должна даже думать о нем, это все равно что смеяться над тетей Нинес.
Виолета с удивлением на меня посмотрела.
— Да ты что? Тетя Нинес тут ни при чем. Просто мне нравится вечером ходить в черном: простое черное платье и ожерелье из австрийского серебра с эмалью цвета клубники. Тетя Лусия всегда говорит, что черное очень идет женщинам нашей комплекции и с такими лицами, как у нее, будто слегка покрытыми белым лаком.
Тетя Лусия была повсюду! Я не могла не признать это, слушая Виолету, которой нравится по вечерам ходить в черном платье, так как тоже находилась под сильным ее влиянием. И тем не менее, спускаясь по лестнице, я подумала о том, о чем тетя Лусия никогда бы не подумала: мое недовольство собой из-за сурового обращения с Виолетой было лицемерием, пусть и неосознанным; просто я хотела во что бы то ни стало остаться чистенькой, ни в чем не виноватой. Я вошла в гостиную вслед за Виолетой, не понимая, какие все-таки чувства я испытывала при разговоре с ней и какие испытываю в данный момент; однако при виде наших гостий, которые вели тягучую беседу с тетей Лусией и мамой, а те лишь улыбались и время от времени вставляли пару слов, угрызения совести мгновенно улетучились, уступив место напыщенной вежливости: в четырнадцать лет любые визиты, какими бы редкими они ни были, вызывали лишь смех. Было очень весело сначала здороваться со всеми тремя по очереди, потом с серьезным видом сидеть напротив них на скамеечке, притворяясь, будто нам очень интересно то, что они говорят, а на самом деле внимательно наблюдая, чтобы вечером в спальне передразнивать их и хохотать до упаду. Через каждые четыре фразы они непременно восклицали: «Нинес, бедняжка!» — или: «Индалесио, да почиет он с миром!» — что несколько оживляло их монотонные монологи. Они не походили на нас, эти курицы, и потому не заслуживали ничего, кроме насмешки. И вдруг я подумала: понятно, почему мама стала жить одна в Ла-Маранье, когда мы были маленькими, — она приехала сюда, чтобы избавиться от таких вот клуш. «Лучше одним, чем в плохой компании», — сказала я себе. При этой мысли по телу прошла дрожь обжигающего величия, словно глоток орухо [4] , прокатившись по горлу и пищеводу, достиг души. До чего же приятно, когда тебя изредка, как королеву-мать, навещают толстые чванливые курицы, расфуфыренные ради такого случая, как принцессы, в наскоро заштопанных перчатках, думала я с воодушевлением. Им дозволяется лицезреть нас только в исключительных случаях — на похоронах, свадьбах, празднествах или парадах, посвященных национальным победам, да и то издали… Вот таким приятным размышлениям предавалась я в тот вечер, да и не только в тот. Впрочем, размышления эти были основаны на реальности: когда в день похорон Индалесио тетя Лусия и мама, а сзади мы двое, после заупокойной службы направились выразить соболезнование его матери и другим родственникам, они все разом встали — хотя их было, наверное, человек двадцать, потому что они заняли целиком две первые скамьи, — и сами подошли к нам, будто это у нас случилось горе и нам, а не им, нужно соболезновать.
4
Орухо — алкогольный напиток из выжимок винограда.
Когда такси, просев под тяжестью трех сеньор, которые огромными куклами застыли на заднем сиденье, поползло вниз, был уже вечер. Мы вчетвером стояли на дороге, разделяющей наш дом и дом тети Лусии, в уютных желтоватых сумерках, как на гравюрах с изображением европейских городов, которые тетя Лусия повесила у себя на лестнице. Видневшиеся за изгородью огни в гостиной делали наш дом больше, и отсюда он, кроме гостиной весь темный, казался мне огромным старинным замком или штаб-квартирой знаменитого полка в Ла-Маранье. Вдруг в памяти возникли другие гравюры — залы со знаменами английской армии, сражавшейся с французами в Канаде, а наш остров оказался на озере Онтарио, по которому в лодке неслись тетя Лусия и Том Билфингер.
А вокруг был туман, влажный морской туман, взлохмаченный ветром, как были взлохмачены им кусты и деревья, темные и почему-то очень важные для меня, как было растревожено им мое тогда еще детское сердце. За кружащимся туманом, который то сгущался, то рассеивался у нас за спиной, над морем вздымалась башня тети Лусии — без единого огонька, даже без фонаря у входа.
До нас доносились размеренные приглушенные удары, будто невидимый океан хлопал как одержимый. Мы слышали шум высокого прилива, возбуждающий, словно барабанный бой, грохот волн, заливающих глотки побережья Ла-Мараньи — пещеры в основании крутых скал. Я представила себе белую пену, бурлящую вокруг острых камней у их подножия. Она напоминала о неизбежности и смерти, которая вдруг унесла Индалесио из мира живых, о безумии или мании, которые вдруг унесли тетю Нинес из мира рассудительности и покоя. И ничего не осталось, только размеренные удары волн о скалы. В тот вечер меня поразила близость этого грохота, усугублявшего наше растерянное молчание, так что в конце концов мы все вчетвером бегом бросились к дому. А закончился вечер очень весело, почему-то все вызывало у нас смех.