Остров
Шрифт:
Конечно, он бывал там. Отчего эта женщина докучает ему своими глупейшими воспоминаниями?
– Я любила гулять там у воды, – продолжала Сьюзила, – смотреть на собор через ров...
...И думать о Дугалде, оставшемся дома, под пальмами на взморье. О Дугалде, который дал ей первый урок лазанья по скалам: «Веревка крепкая. Не бойся, безопасность обеспечена. Упасть невозможно...»
Упасть невозможно, с горечью подумала она... и тут же вспомнила о том, что происходит здесь и теперь и что ей предстоит работа, – вспомнила, взглянув на человека с незащищенным, словно бы ободранным
– Как там красиво, как удивительно спокойно!
Голос, как показалось Уиллу Фарнеби, звучал теперь еще более певуче и как будто издали. Наверное, потому, что Уилла уже не возмущало его вторжение.
– Чувство необыкновенной тишины. Шанти, шанти, шанти. Покой, превосходящий понимание.
Голос почти пел, пел – словно бы из другого мира.
– Я закрываю глаза, – звучали певучие слова, – и вижу все это перед собой. Вижу церковь – она очень высокая, даже выше, чем громадные деревья вокруг епископского дворца. Вижу зеленую траву, и воду, и солнечные блики на камнях, и косые тени между опорами. Но вслушайтесь! Я слышу колокола и крики галок. Галки на колокольне – вы слышите их крики?
Да, он слышал галок – не менее отчетливо, чем попугаев за окном. Он был здесь и в то же самое время там: здесь, в полутемной душной комнате вблизи экватора, но также и там, далеко, в прохладной лощине на краю Мендипса, где галки кричали на колокольне, и звон колоколов таял посреди зелени и тишины.
– А белые облака! – звучал голос. – Как изысканно-бледно, как нежно голубеет меж ними небо!
«Небо», – мысленно повторил Уилл; нежно-голубое апрельское небо накануне их с Молли несчастливой свадьбы. Они вместе провели уик-энд: в траве цвели маргаритки и одуванчики, а за рвом с водой высилась огромная церковь, словно бросая вызов растрепанным, нежным весенним облакам строгой правильностью линий. Бросала вызов – и одновременно дополняла их, обретая совершенство в примирении. Вот так же им с Молли предстояло дополнить друг друга, обрести взаимное равновесие.
– А лебеди! – мечтательно пел голос, – лебеди...
Да, лебеди – белые лебеди, скользящие по зелено-черному водному зеркалу, которое будто дышало, вздымаясь и дрожа, и серебряные отражения разбивались и собирались вновь, дробились и сливались воедино...
– Они подобны изображениям на гербах. Романтические, удивительно прекрасные птицы. Вот они плывут – настоящие, живые лебеди. Так близко, что, кажется, их можно коснуться, и все же далеко, далеко – в тысячах миль отсюда. Далеко, далеко они скользят по зеркальной глади, словно зачарованные, плавно и величественно...
Величественно и плавно, и темная вода вздымается и расступается под напором изогнутых белых килей; мелкие волны бегут назад и расходятся блистающими стрелками. Уилл видел лебедей, плывущих по темному зеркалу, слышал крики галок на колокольне и вдыхал смешивающийся с запахами лекарств и гардений прохладный, низинный, травяной аромат готического рва в той далекой зеленой лощине.
– Плывут плавно, без усилий... Без усилий...
Слова приносили ему глубочайшее удовлетворение.
– Я сидела у воды, – говорила Сьюзила, – и смотрела, смотрела...
По гладкой поверхности, являющейся гранью меж «здесь» и «там», меж: «тогда» и «теперь»... Той самой гранью, подумала Сьюзила, которая пролегает меж воспоминаниями о счастье и мучительной, неотвратимой пустотой одиночества.
– Плыть, – сказала она вслух, – по зеркальной плоскости, по грани, разделяющей воображаемое и действительное, внешнее и внутреннее, приходящее из самой глубины...
Она положила руку ему на лоб, и вдруг слова обратились в предметы и явления, которые за ними стояли; образы превратились в факты. Уилл почувствовал, что действительно плывет.
– Плыть, – мягко настаивал голос, – плыть по воде, как белая птица. Плыть по большой реке жизни – величественной, безмолвной реке, текущей тихо, тихо, будто во сне... сонная река, – продолжала она, – но течение ее неодолимо. Жизнь течет безмолвно и неодолимо – в более полную жизнь, в живой покой, неколебимый, обильный, совершенный, которому ведома всякая наша горечь и боль, он знает о них, поглощает их, растворяя в собственной сущности. Туда, в тот покой, ты плывешь, плывешь по гладкой безмолвной реке, которая спит и все же движется неустанно; течет неустанно – именно потому, что спит. И я плыву вместе с рекой.
Слова Сьюзилы были обращены к Уиллу, но в какой-то мере они предназначались для нее самой.
– Плыву без усилий, ничего для этого не делая. Просто позволяю реке нести себя; просто прошу сонную неодолимо текущую реку нести меня туда, куда мне следует попасть, куда я хочу попасть: в иное, более совершенное бытие, в живой покой. Вместе со спящей рекой плыву к совершенному примирению.
Уилл Фарнеби глубоко вздохнул, невольно и бессознательно. Какая тишина наступила в мире! Глубокая, прозрачная тишина, хотя попугаи все еще суетились там, за ставнями, и голос рядом с ним продолжал петь. Молчание и пустота; и в этой тишине, в этой пустоте течет величественная река, сонно и неустанно.
Сьюзила взглянула в лицо, обрамленное подушкой. Оно казалось неожиданно помолодевшим и хранило выражение детской безмятежности. Морщины на лбу разгладились. Плотно сжатые от боли губы приоткрылись, и дыхание сделалось ровным, мягким, почти не слышным. Неожиданно Сьюзиле вспомнились слова, что пришли ей в голову, когда однажды лунной ночью она взглянула в лицо Дугалду: «Она дала своему возлюбленному уснуть».
– Уснуть, – повторила она вслух, – уснуть.
Тишина сделалась еще более плотной, пустота более объемной.
– Спи, плывя по сонной реке, – уговаривал голос. – А над рекой, в бледном небе, плывут огромные облака. Ты смотришь на них – и плывешь туда. Да, ты плывешь к облакам по воздушной реке, невидимой реке, что несет тебя, несет все выше и выше.
Вверх, вверх сквозь безмолвную пустоту. Образ обращался в предмет, слова становились действительностью.
– С жаркой равнины, – продолжал голос, – без усилий, к горной прохладе.
Да, вот она – Юнгфрау, ослепительно белая в голубом небе. А вот и Монте Роза...