Островитяния. Том третий
Шрифт:
— А тебе его сочинения кажутся великими?
— Да, и чем дальше, тем больше. Он лучше любого другого умеет выразить в слове дух Островитянии.
— Его притчи задевают меня за живое, — сказала Глэдис. — Мне кажется, будто он говорит со мной простыми, односложными словами, потому что больше я понять не способна, но в то же время он вкладывает в них скрытый смысл и с улыбкой смотрит поверх моей головы на тех, кому он доступен!
— И у меня когда-то было такое…
— Вся Островитяния такова, и ты не исключение!
— А как же те молодые люди, с которыми ты беседовала?
— Это нечестно!
— Они тоже смотрели поверх тебя с улыбкой?
— Конечно нет!
— Может быть, это только Бодвин и я?
Она долго не сводила с меня
— Как бы там ни было, я люблю тебя, — сказала она серьезно, почти сурово, будто только сейчас с удивлением осознала этот факт и против воли смирилась с ним… — И я постараюсь полюбить Бодвина… Он мне всегда очень нравился. Правда, Джон! Пойду ложиться, — сказала она, вставая.
Пока она раздевалась, я достал из сумы томик «Притч» и стал листать его, ища подтверждений тому, что вызывало такой протест у Глэдис. Она подошла и, заглядывая в книгу через мое плечо, продолжала расчесывать волосы. Ее близость, слабый теплый запах ее тела отвлекали меня. Я обнял ее, но продолжал читать. Шуршание расчесываемых волос прекратилось, и я почувствовал, как щека Глэдис прижалась к моей.
Я положил книгу так, чтобы ей тоже было видно, и мы стали вместе вполголоса читать одну из притч:
«В этой части провинции Бостия, которую орошают воды реки Танар, земля черная, жирная, и главная забота селян состоит в буйном изобилии и скорости, с какой произрастают на ней сорняки, а равно и полезные злаки. Все здешние жители — добрые друзья, и многие из них ездят в Бостию, чтобы платить там свои налоги и покупать то, чего не производят сами».
Я почувствовал, как Глэдис кивнула.
— Как мы, когда ездили в Тэн, — сказала она.
Мы продолжали чтение:
«Некоего человека из этих краев соседи считали самым верным и самым справедливым судьей во всем, что касалось красоты пейзажа и резьбы по камню. Причем прозорливость и точность его суждений были, по их словам, тем более удивительны, что сам он был совершенно неспособен хоть как-то украсить свое поместье, а все попытки заняться резьбой оканчивались неудачей. И все же они настаивали на том, что он — истинный художник. Я не спрашивал почему, хотя мне и было любопытно, что же они имеют в виду.
Раз, когда я пристраивал к своему дому новое крыло и собирался делать посадки, человек этот очень любезно явился дать мне несколько советов. Звали его Норал. Сам он ничего не предлагал, но внимательно выслушал все мои соображения и дал им разумную оценку, проявив при этом недюжинное воображение. Без его совета мой дом и деревья вокруг него не были бы такими красивыми. Откуда же взялась такая способность у человека, который сам не был способен создать ничего?
Позже я навестил Норала. Он был художником, но не в посадке деревьев и не в полевых работах или постройке зданий, не в камне и не в красках, — он был художником в своих отношениях с женщиной, разделившей с ним его алию,художником ании.Она росла, как растет цветок, он же не старался воспитывать ее, подобно вину, подрезать ветви, как подрезают их фруктовым деревьям, или прививать к стволу ее бытия чуждые побеги, хотя она любила его, как это умеют делать иные женщины, и разрешила бы ему все, пожелай он того. Тем не менее он удобрял почву, на которой она возрастала, выпалывал сорняки и заботился, чтобы никакая болезнь не коснулась ее. Она развивалась соответственно своему естеству и приносила свои цветы и плоды. Ничего не требуя, он получал многое. Он и сам щедро дарил, и дарил от сердца. Его руки ласково и бережно лепили ее жизнь, хотя любовь его была сильной и страстной. Ему не хотелось менять ее, а ей — его.
Отдыхая в их доме, я слышал их смех — бестревожный, подобный птичьему пению».
Уже закончив чтение, я ждал, пока Глэдис тоже дочитает до конца…
— Он был ласковый и
Я привлек ее к себе. Полы халата распахнулись, и я поцеловал ее чуть пониже грудей, в самую середину ее нежной плоти; поцелуй мой предназначался всей Глэдис, не одному лишь ее телу, но и ее мыслям, теориям, ее мятежной натуре. Она еще крепче прижалась ко мне, мягкая, теплая.
— Этот поцелуй предназначен не только мне, — раздался надо мной ее голос.
— Кому же еще?
— Ты поцеловал свою алию,Джон, дорогой. Я знаю.
— Нет, только тебя.
— Только меня и свою алию!
Она со смехом выскользнула из моих объятий.
На следующий день, десятого июня, Бодвин с Даннингой, Сомс и Брома расстались с нами, свернув на Главную дорогу, которая вела на юго-восток, к столице, а мы с Глэдис верхом на Грэне и Фэке продолжали наш путь, на северо-восток к реке Танар, по узким проселкам. Небо было затянуто тучами, а на земле лежал легкий белый снежный покров. Кругом преобладали черный, белый и серый цвета, сумрачные, даже, пожалуй, гнетущие, но мы были счастливы, то и дело мысленно возвращаясь к сюжету Бодвиновой притчи. Вот по этой дороге, вполне вероятно, ехали Бодвин и Норал. Глэдис надеялась, что в этих краях еще живут потомки Норала. Мы говорили о Бодвине, и она изумлялась тому, как мало изменилась с тех пор Островитяния, хотя, скажем, нынешняя Англия ничуть не напоминает Англию Чосера и даже Шекспира.
Пару раз мы сбивались с пути, но это нас не тревожило. Холодный туман приглушал свет дня. На распаханных землях поместий снег лежал между бороздами, и рядом с его белизной еще ярче проступал чернозем, земля казалась еще чернее. Мы подъехали к дому Бодвинов с наступлением темноты.
У Мэри Элис Миллер-Стюарт вид был до того английский, что трудно было удержаться и называть ее Мария, а не миссис Бодвин. Она носила обручальное кольцо, но и Глэдис — тоже. Ей было около сорока трех, яркий румянец полыхал на несколько поблекшей, обветренной коже щек, тонким чертам лица недоставало женственности; в голубых глазах застыло выражение давних, детских обид; она была худощава и порывиста в движениях. Рожденная в Островитянии, воспитание она получила в Англии и временами обращалась к нам на английском. Я не встречался с ней прежде, но слышал, что она — автор книги по островитянскому искусству.
Она радушно пригласила нас в комнату, стены которой от пола до потолка были увешаны картинами и рисунками, барельефами, европейскими и островитянскими, попадались и предметы чисто английской обстановки, угостила нас чаем и посетовала, что мы приехали зимой и она не сможет показать нам свой сад. Она была рада, что мы заехали навестить ее, и выразила надежду, что и ей удастся как-нибудь выбраться к нам, сожалела, что Глэдис живет так далеко от нее, от Гилморов и от ее брата и невестки (они были сейчас в Англии), и надеется, что Глэдис не чувствует себя одинокой. Несмотря на немногочисленность колонии иностранцев, добавила Мария, все они — добрые друзья. Они собираются на Рождество во дворце ее брата, в Камии, и она надеется — у нас найдется время присоединиться к ним… а теперь не угодно ли нам взглянуть на кое-какие образцы островитянского искусства из ее коллекции?..
В тот вечер нам с Глэдис не удалось поговорить как обычно, обсуждая впечатления, скопившиеся за день. Глэдис слишком устала. Она долго беседовала с Марией, которую все же решила называть миссис Бодвин, в то время как мы с Бодвином сидели в его довольно скупо обставленном кабинете-мастерской, потягивая сарку.
Следующее утро тоже выдалось неприветливым, сумрачным, и мы продолжали наш путь почти в полном молчании. Глэдис к тому же плохо выспалась. Мне было любопытно, о чем они так долго говорили с Марией. Когда мы отъехали от дома на несколько миль по размытой, черной земле проселка, Глэдис пристроилась рядом со мной и посмотрела мне прямо в глаза: