Остывшие следы : Записки литератора
Шрифт:
Что ж, я действительно не помню своих, наверняка жалких, слов о Поэме, но впечатление беспомощности от неумения высказаться ясно, предельно искренне сидит во мне по сию пору. Недаром Поэму хотелось сравнить с зашифрованным письмом, отправленным автором кому-то из своих близких по духу, посвященных, владевших ключом разгадки. А тут подвернулся я, и Поэму на какое-то время вручили мне, постороннему как бы человеку.
Беспомощность порождала досаду. Я стал горячо лепетать вовсе не о Поэме, а про… самое Ахматову, уверяя присутствующих, что Ахматова для меня как бы человек-экспонат из другой эпохи, классик, завершивший восхождение на Олимп где-то с началом Февральской революции, что она для меня как бы и не человек вовсе, не живое существо, а всего лишь символ, метафора, воплощенный образ Барда, и что «Белую стаю»,
— Гомер-р! Гом-мер-р! Бесплотный, легендарный! Вот кто Поэт! Гом-мер-р! — чуть в нос, попутно, всей грудью извергла она из себя начало мысли и, сделав глубокий вдох, продлила ее на выдохе: — Гомер-р… Вот! А мы все — люди. Привычные человеки. Живые или проживавшие. Поэт — звук, бестелесная музыка, звучащая легенда! Свобода… А мы… — и, подумав: — А мы — это мы.
Анна
Был какой-то период — не в жизни,
а над нею — в мерцании звезд,
в доцветании ангельских истин,
в Комарове — в Рождественский пост.
Восседала в убогой столовой,
как царица владений своих,
где наперсники — Образ и Слово,
а корона — сиятельный стих!
В раздевалке с усмешливой болью,
уходя от людей — от греха,
надевала побитые молью,
гумилевского кроя меха.
Там, в предбаннике злачного клуба,
что пропах ароматами щей,
подавал я Ахматовой шубу,
цепенея от дерзости сей.
И вздымался, по-прежнему четкий,
гордый профиль, таящий укор…
Как ступала она обреченно
за порог, на заснеженный двор.
Уходила тяжелой походкой
не из жизни — из стаи людей,
от поэтов, пропахших селедкой,
от терзающих душу идей.
Провожали не плача — судача.
Шла туда, где под снегом ждала,
как могила, казенная дача —
все, что Анна в миру нажила.
32
Перед своей неожиданной смертью Федор Александрович Абрамов выглядел моложаво; на протяжении, скажем, десяти заключительных лет своей жизни человек этот неизменно появлялся в писательском Доме творчества в Комарове: там он работал над собственной прозой, читал книги других авторов, питался в общественной столовой, хаживал «на незначительные расстояния» (на более значительные не позволяла хаживать простреленная на войне нога), играл, причем крайне азартно, на плохоньком домтворческом бильярде, кому-то приветливо-изумленно улыбался, а при взгляде на кого-то ребячливо-обиженно хмурился… и, самое замечательное, не просто был похож на писателя, но являлся таковым, по всеобщему негласному мнению.
«Кто сейчас в Комарове?» — бывало, справится кто-либо из недоверчивых, не без причины сомневающихся в писательских авторитетах, и если оказывалось, что в Комарове сейчас Федор Абрамов, то и успокаивался моментально, ибо «Федор Абрамов» звучало не только солидно, основательно, убедительно, но и — беспрекословно. Федор Абрамов действительно был писателем. Причем русским. Классического «замеса». А проза его — художественным словом. И оценка сия выговаривается мной безо всякой запоздалой натяжки.
Вспоминая Абрамова, я мог бы подробнейшим образом составить мозаичный портрет писателя из многочисленных осколков его ярчайшего облика, разбившегося в одночасье о серый надмогильный камень, но вот же — существующего, точнее, немеркнущего в моей памяти по сей день. Достаточно было бы обозначить цвет и блеск его долго не старевших, темно-стойких волос, и не признававших оптики глаз, и т. п. набора внешних свойств, коими всяк усыпан, будто деревенский малец веснушками; упомянуть о характерной походке (едва уловимая хромота), о характерных словесных оборотах — знаменитое для тех, кто общался с Федором Александровичем, «так-само» — о характерной защитной позе огорошенности, когда Абрамов, отвечая на чей-либо неожиданный или каверзный вопрос, подыскивал ответ с видом человека если не глубоко оскорбленного, то воинственно изготовившегося к наскоку, во всяком случае — не повергнутого в замешательство, привыкшего давать отпор…
То есть можно и таким вот мозаичным способом оттенить если не образ, то хотя бы подобие силуэта личности, отпечатавшегося в твоем воображении достаточно прочно и контурно, будто веточка доисторического папоротника на известняке серого «мозгового вещества». И все-таки я предпочту другой способ воспроизводства, а именно — какой-либо сюжетный зигзаг, конкретный случай, молнию драматургии, то есть извлеку из прошлого весьма характерный жизненный факт, сверкнувшее действо, происшедшее с Федором Абрамовым в «мире людей», а не в абстрактной жизни, причем на моих глазах.
Однажды к писателю Абрамову (бывшая квартира Виталия Бианки на 3-й линии Васильевского острова) пришла незнакомая женщина лет сорока. Как выяснилось — поэтесса. Она принесла стихи. Не на рецензию, не на казенный отзыв. Ей, видимо, хотелось убедить мэтра в своей причастности к поэтическим тайнам, в обоснованности притязаний, что она, дескать, не просто «человек со стороны», но как бы человек, помазанный с Федором Абрамовым одним миром.
Стихи у неожиданной поэтессы оказались и впрямь неординарными, даже весьма яркими, мощными, что в обыденном течении жизни случается крайне редко и потому повергает отдельных любителей всего изящного не просто в дополнительные раздумья, но и как бы в непредсказуемый восторг. Упомянутые стихи взволновали и Федора Александровича. И не просто взволновали, но озаботили. Они легли ему на сердце не просто музыкой метафор, но тяжким грузом песни, которую нельзя… петь вслух. Нет, стихи поэтической гостьи не содержали в себе ничего диссидентского, противного тогдашнему официальному слуху и нюху (середина семидесятых), загвоздка таилась даже не в самих стихах, а в одиозной личности их автора: поэтесса оказалась из недавних арестанток, причем не из «политических», а сугубо уголовных, тянувших срок за «неумышленное убийство», причем за убийство замечательного русского поэта Николая Рубцова, чьи стихи любила и любит вся просвещенная Россия, а Федор Абрамов стихи поэта-земляка (оба родом с архангельщины) просто обожал.
Визит поэтессы к Ф. Абрамову совпал с моим приходом к писателю то ли за обещанной мне взаймы «денежкой», то ли с возвращением этой «денежки» уважаемому кредитору. Сидел я в задней комнате-кабинете, когда в дверь квартиры позвонили — и вошла женщина со стихами. А надо сказать, что тогда по отношению к этой женщине у меня уже имелось скороспелое «собственное мнение». Примерно за полгода до ее визита к Абрамову она уже приходила ко мне «исповедоваться» как к человеку, не только знавшему Рубцова, но и дружившему с ним в начале шестидесятых.