Остывшие следы : Записки литератора
Шрифт:
Сам акт извлечения тайны, как только ставят его на поток, делается тривиальным. По прошествии определенного времени «Автора! Автора!» никто уже не кричит. Так было с изобретением тележного колеса, глиняного горшка, так было и с высеканием огненной искры при помощи кремня или трения, так было и с пресловутым велосипедом. Придет время, забудут и тех, кто извлек наружу «атом». Проклянут (уже проклинают!) и забудут. Проклянут не конкретно, не личностно, а этак умозрительно, философически. Не в сердцах, а в разумениях. В точности как и первоначального «извлекателя» спирта, опия, кокаина, «веселого» газа…
В сегодняшней прессе можно отловить, скажем, вот такие подтверждающие убийственную силу научной мысли факты: профессор радиологии
Так что ускользнуть от фактической ответственности за ущерб, тем более за глобальный его вариант, не так уж и трудно, поспешив объявить его научным поиском, гениальным открытием, накрыв этим объявлением, как стеклянным колпаком, любой побочный грешок от «поиска», любую, ручейком просачивающуюся из-под колпака кусачую проблему.
Однако тут же с неизбежной откровенностью встает не побочная, не параллельная, а кардинальная проблема нравственной ответственности всего человечества из «сегодня» перед всем человечеством — из грядущего времяизмерения. Потому как не стронций-90, не прочая химическая нечисть выпадает и накапливается на истерзанной поверхности всечеловеческой морали, а нечто большее, грандиозное, неуловимо-незримое, перерождающее не одни только бактерии и вирусы, а всю духовную площадь гомосапиенса, постепенно превращая его в гориллу, от которой он якобы произошел. Так что круг не только замыкается, но замыкается безнадежно.
А Шичко не увильнул. Да и многие не увильнули. И более того — не увильнут. Потому что руководит ими не столько чистый разум, сколь — чистое сердце. И весьма определенная теория Вечной Любви к ближнему. Не абстрактно-умозрительному, а к конкретно-страждущему, находящемуся рядом.
30
Однажды в Комарове некий сомневающийся человек, по профессии писатель (по призванию — мыслитель), а по имени Абрамов Федор, напрямки спросил у меня: «Что, по-твоему, есть Бог?» То есть его интересовало изначальное: что есть Бог — умозрительное понятие (мечта, совесть, утешение, метафора) или конкретная сила, энергия, мощь во столько-то духовных киловатт? Которую если и нельзя пощупать, лицезреть, зато можно хотя бы исчислить, предположить разумом, предсказать — как вычисляли-предсказывали иногда ученые люди неоткрытые планеты-невидимки в небе, или острова в море-океане, или иные прочие земные или околоземные достоверности. Под ногами вращалась планета, ставшая матерью-землей. А в мозгах у меня торчал неизбежный для всякого сомневающегося из живущих вопрос: что есть Бог?
Помню, поразила тогда именно постановка вопроса. Абрамов не спросил: есть ли Бог? Он лишь поинтересовался его «отличительными свойствами».
Не дождавшись ответа, Федор Александрович с укоризной посмотрел на меня через плечо и задал вопрос как бы с другой стороны:
— Ну, а… где, по-твоему, Бог-то? На небе, что ли? В пустопорожнем космосе? Холодном и голодном?
Убедившись, что Абрамов не шутит, решил отвечать, оглядываясь на кое-что из прочитанного, почерпнутого, в том числе — в беседах с моим отцом.
— Бог в данную минуту не на небе, а в нас, Федор Александрович. Внутри каждой душеньки. Мы и есть — носители божественного понятия.
— Стало быть, все-таки… Бог — «понятие»? Придумка? Или… — Абрамов недоверчиво, хотя и с отчетливой улыбкой покосился в мою сторону. — И как же это… в таком поганом сосуде… и — Бог? А вот ты мне про такое размозгуй: Троица, к примеру, тоже — Бог? Как же она-то влезает в человека? Все равно что вилы, трезубец! А ведь Бог, по писанию, един. Как штык. То-то и оно… Путаницы много. А дело-то ясное, что мы в этих вопросах — люди темные… То есть — младенцы мы, Глебушка, в этих вопросах. — И замолчал. А затем добавил, как бы подводя черту: — Бог — или как хошь его назови — есть изначальный создатель материи. Ведь когда-то ее не было. И вдруг — возникла. Ни с того ни с сего, что ли? По щучьему велению?
Помолчали торжественно, шагов с полсотни.
— А доведись повстречаться с Ним… на узенькой дорожке, что бы ты сделал, Глебушка? Небось — на колени упал бы?
— Упал бы.
— А я… вот ей-богу, пальцем бы до Него дотронулся! Чтобы убедиться. А палец-то и — расплавился бы, — неожиданно и крайне задумчиво произнес Абрамов, медленно разворачиваясь лицом в мою сторону.
Потом шли, улыбались. Я пустился в рассуждения, пытаясь, как мог, толковать понятие Троицы — Бог-Отец, Бог-Сын, Бог-Дух (Отец-вседержитель, Сын — Иисус, который жертва, принесенная Отцом для просвещения людских сердец, и, наконец, Дух, то есть само учение Христа, священное писание), но Абрамов, вероятнее всего, думал уже о другом, печально так посмотрел на меня, будто на пришибленного, и я замолчал. И правильно сделал. Потому что трепать языком надчеловеческие понятия нужно не столько с умом, сколько с верой в то, о чем рассуждаешь. А не в жалких сомнениях, коим хоть и не грош цена, но и — не на много больше.
«Там, за далью непогоды, есть блаженная страна…»
В свое время бас М. Д. Михайлов и тенор И. С. Козловский дивными голосами навесили нам эти «летучие» слова на уши, и песня-романс неслась над Страной Советов, как нечто рьяное, ниспровергательски-буйное, красноподкладочное: «Но туда выносят волны только сильного душой! Смело, братья, ветром полный парус я направил свой!» А ведь замечательное стихотворение Н. Языкова — о чем оно?
О том, что за далью жизненной непогоды есть смысл жизни вечной, есть блаженная страна, где «не темнеют неба своды, не проходит тишина…». То есть — стихи романса суть не расхожая песнюшка, а по крайней мере — гимн, молитва, ода надсущему идеалу, выносят волны жизни — только сильного душой! Замечаете, душой, а не мускулами. Вот в чем штука-то, как сказал бы любезный Федор Александрович Абрамов, доведись нам пройти по комаровским дорожкам хотя бы еще разок…
Наш народ слишком долго морили духовным голодом, изнуряли нравственно, лишали философии неба, постоянно склоняя его носом к земле, к «назему», к понятию «тлена и червя». И казалось бы, народ неизбежно должен был погибнуть изнутри, истлеть совестью. Однако — не получилось, не заладилось что-то у культуртрегеров всеземной бесовщины. Не сошлось в расчетах. Народ жив. И — воспрял. И воспрял именно там (и тем местом), где не угасла у него вера в силу Духа.
31
Карельский берег Финского залива. Дачный поселок в полусотне километров от Ленинграда, ставший известным в стране благодаря эстрадной песенке, где нещадное число раз повторяются строчки: «На недельку до второго я уеду в Комарово!» Это — для одних. Или — для большинства. Для других Комарово — прежде всего могила Анны Ахматовой. А для нас, писателей «северо-западного региона», Комарово — еще и тихое пристанище, где затворившись в девятиметровой келье Дома творчества можно месяц-другой поработать за казенным письменным (а также обеденным) столом.