Остывшие следы : Записки литератора
Шрифт:
По прошествии некоторого времени вернусь я на Камчатку и с любезного согласия вулканологов стану работать на отдаленной сейсмостанции (трудовая книжка до сих пор где-то в архивах Института вулканологии), то есть не просто забавляться стишками, но сосуществовать на пару с неизвестным мне человеком в бревенчатой избушке возле речки, битком набитой лососевыми — кетой, горбушей, неркой, кижучем, чавычей, гольцом, не говоря уж о кумже и хариусе, речки, по берегам которой ходили косолапой развальцей коричневые медведи, а рядом в долине пробивались из кипящей утробы земшара термальные ключи, образуя аккуратные ванночки и бассейны с подогретой минеральной водицей — разновеликой температуры. Иногда в долину, где прежними людьми оборудована взлетная площадка, опускался вертолет или «Аннушка», из летательных аппаратов выскакивали вулканологические девушки и юноши,
«Неизвестный» человек, с которым я вынужден был обитать в долине, являлся техником-сейсмологом и к стихам относился с прохладцей, а иногда — с раздражением. У него и своих забот хватало. Все правильно. Однако пришлось объясниться. На кулаках. После чего стали друзьями. До конца сезона. Могли бы стать друзьями и на более долгий срок, но я затем уехал на материк. И посвятил ему стихи, не помню уже, какие именно. Во всяком случае, узнавание неизвестного человека несет в себе неизъяснимую прелесть — куда большую, нежели посещение неведомых доселе материков и континентов, долин и вершин. Меня выручило то, что я и прежде неоднократно живал в условиях «свальных», барачных, камерных, общажных. Еще в 1957 году на острове Сахалин поселился я в деревянной будке-балке, укрепленной на металлических санях, где на двухъярусных нарах плотно, кильками в банке, лежали мои напарники, в основном люди, что-либо утратившие — профессию, семью, молодость, память, а иногда и фамилию. Их величали «бичами», бывшими людьми, а они по-прежнему умели плакать, улыбаться, жалеть, обижаться, постоять за себя и даже петь, хотя и теряли помаленьку способность читать, писать письма, размышлять «категориями», верить во «всеобщий праздник» земного рая, не переставая думать и заботиться о дне сегодняшнем, а также о чем-то еще… неясном, призрачном, таящем в себе какие-то все еще предполагаемые перемены и возможности. Вот срез поэтического впечатления тех лет, а точнее — 1958 года.
Бывшие люди
На тряских нарах нашей будки —
учителя, офицерье…
У них испорчены желудки,
анкеты, нижнее белье.
Влетает будка в хлам таежный,
все глубже в глушь, в антиуют…
И алкоголики тревожно
договорятся и запьют.
На нарах — емкостей бездонность,
посудный звон спиртных оков.
На нарах — боль и беспардонность,
сплошная пляска кадыков!
Учителя читают матом
историю страны труда.
Офицерье ушло в солдаты,
чтоб не вернуться никогда.
Чины опали, званья стерлись.
Остался труд — рукой на горле!
И тонет будка в хвойной чаще,
как бывшее — в происходящем.
29
С современным писателем Виктором Конецким сойтись поближе довелось мне в… сумасшедшем доме. И это, к сожалению, не фраза, не литературный прием, не расчет на эффект — это жизнь. Потому что так было. В обожаемой нами действительности.
Необходимо оговориться: в психушку, а точнее — в 5-е наркологическое отделение Бехтеревки попали мы добровольно. Как бы — в поисках убежища. На почве приобретенного испуга. А напугала нас некая тоска смыслов и ощущений, которую преподнесла нам все та же обожаемая действительность. Прячась от нее, мы несколько перебрали эмоционально. А в результате — космизм (комизм?) отрешенности в зрачках и отчетливая трясца в членах.
Что нас держало на плаву даже там, в условиях, мягко говоря, стерильных? Чувство юмора, пожалуй, коим с божьей помощью мы обладали. Это во-первых. Но прежде — о другом. О моих личных, кстати, вполне выстраданных впечатлениях о Конецком-писателе. Дело-то, что ни говори, идет к пришвартовке. Можно и расслабиться. Если не мысленно, то хотя бы — интуитивно.
Конецкий для меня — романтик поневоле. Не отсюда ли у него, пожизненного носителя убежденческой и буквальной тельняшки, военно- и просто морского «краба» на фуражке, не отсюда ли его неистребимый скепсис в прозе и устной речи, даже в улыбчивости аскетически-изможденного лица? Не здесь ли источник его саморазъедающего иронизма, принимаемого многими за бесшабашный моряцкий юморок-с?
Могут спросить: почему все-таки «поневоле» романтик? Думается, от несбывшихся надежд. От непрочности, от экспресс-растворимости приобретенного романтизма (в отличие от врожденного), растворимости не столько в соленых брызгах моря, сколько в ядовитых испарениях безбожного образа жизни (и здесь не путать безбожное в смысле убежденческом с безнравственным в смысле поведения). Под колючей власяницей, то бишь тельняшкой, прячется отзывчивое сердце. Речь идет об изъяне человека-писателя, а не о его «продукции». О достоинствах же писчих, то есть о живой, переливчатой, когтистой, проникающей «фразе» Конецкого, о естественной, разговорной интонации его прозы толковать много не приходится: она — поэтична, бесспорно талантлива. Сие общеизвестно.
Конецкий из тех писателей, о которых говорят: «видал виды».
При сочетании слов «Виктор Конецкий» мне представляется человек в тщательно отутюженном черносуконном морском облачении, хранящем на себе неисчислимое количество несводимых, хотя и невидимых миру пятен и потертостей от крепких «прислонений» к жизни густой, всамделишной. И еще — мнится человек, несущий в себе разочарование… Не как клеймо или печать, а всего лишь — в виде оттенка. Разочарование не в жизни, и даже не в образе жизни, и даже не в собственных писательских возможностях — разочарование в осознании некоторых истин. Например, несопоставимости, несбалансированности в человеке наличия тех или иных творческих возможностей и мощно развивающейся в нем, по ходу взросления, энергии разума. То есть знать и не мочь (выразить себя, мир земли, галактику потусторонности). Отсюда и скепсис, насмешка через себя над всеми, юморок, не столько спасительный, сколько резюмирующий. Невозможность выразить себя не «должным», а желательным образом. Иными словами — все та же вековечная писательская загвоздка, незадача: «Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя?»
И еще. Что, на мой взгляд, способно выводить из себя, а то и бесить Конецкого как личность, а в итоге и как прозаика? Пожалуй, нехватка интеллектуального изящества. Того же, чего, к примеру, недостает и мне. И чего, как говорится, с избытком — у Андрея Битова или Беллы Ахмадулиной.
Излишки демократизма — и это изъян? — спросят меня. И я отвечу утвердительно, ибо известно, что на земле любые излишки (кроме разве что любви к ближнему) ведут к потере ориентации, особенно в творчестве. Извечный немеркнущий идеал для художника — священная гармония. Сбалансированность врожденных чувств и приобретенных ощущений, гимнастики разума и почерпнутых знаний, обнаружения в себе совести и бессонного ее воспитания, дрессировки, то есть опять-таки в миллионный, до скончания всечеловеческих возможностей раз — ориентир самосовершенствования. Как с одной, народно-неотесанной, «вульгарной», так и с другой, изящно-утонченной, башенно-высокомерной стороны в искусстве. В искусстве жить — в том числе.
То есть писатель Виктор Конецкий для меня интересный писатель. Интересный своим… несовершенством, своей незавершенностью. Не столько живой писатель, сколько живущий, продолжающий постигать, а не вымирать. Идущий, кстати, своим пеленгом (это если выражаться его мариманским, соленым языком).
А теперь — о психушке. Однажды нетвердой походкой поиздержавшегося человека, с лютой, можно сказать, неутоленной похмелюги проходил я по Невскому проспекту от Владимирского проспекта в сторону Пушкинской улицы, где все еще имел честь проживать. Утро оказалось неудачным: никого из своих сомучеников, а также благодетелей встретить в ближайших кварталах не довелось. Фланировать по Невскому «до победного» не было сил. Оставалось возвратиться домой и ждать условного сигнала, то есть чьего-то благословенного, спасительного швырка коробком о стекло моего окна…