Освещенные окна
Шрифт:
Каждое утро открывались магазины, чиновники шли в свои "присутственные места", мать - в "специально музыкальный" магазин на Плоской, нянька - на базар, отец - в музыкантскую команду.
Мне казалось, что даже то, что мать стала покупать сливочное масло не за 18, а за 17 копеек фунт и сдержанно сердилась на капельмейстера Красноярского полка за то, что он накладывает это масло на хлеб, не размазывая, толстыми пластами, было незримо связано с какой-то слепой, независимой, управляющей волей. Она была утверждена, воплощена, и все, что происходило в нашей семье, было одной из форм ее воплощения.
СТАРШИЙ БРАТ
В
Мое детство прошло под однообразные звуки скрипки и скучные наставления отца: Лев, который не хотел быть музыкантом, играл гаммы на мокрой от слез маленькой скрипке. Когда ему было десять лет, отец повез его к Ауэру, знаменитому профессору Петербургской консерватории, который обещал с осени взять мальчика в свой класс. "Для меня настали тяжелые времена,- пишет брат в своих воспоминаниях.
– Отец, волевой человек, принуждал меня заниматься. В конце концов я разбил свою детскую скрипку. Это было страшным преступлением в глазах отца. Он всю жизнь коллекционировал скрипки..."
Впоследствии занятия возобновились, но уже любительские, по собственному желанию.
Мне всегда казалось, что скрипка не идет к его плечистости, военной осанке, решительности, уверенности, к тому особенному положению, которое он занимал в семье. Быть может, рано проснувшееся честолюбие уже тогда подсказало ему, что не со скрипкой в руках он добьется славы?
Когда мне было девять лет, а ему семнадцать, он просто не замечал меня, и не замечал долго - до тех пор, пока зимой 1918 года не приехал в Псков, чтобы перевезти семью в Москву.
В пору окончания гимназии его жизнь была невообразимо полна. Поглощающая сосредоточенность на собственных интересах полностью заслонила от него младшего брата, ходившего еще в коротеньких штанишках. Тем не менее между нами была соотнесенность, о которой он, разумеется, не подозревал и которая раскрылась лишь через много лет, когда к братской любви присоединился интерес друг к другу.
Уже и тогда я знал или неопределенно чувствовал, что он хвастлив (так же, как и я), воинствующе благороден, спокойно честолюбив и опасно вспыльчив. Любовь к риску соединилась в нем с трезвостью, размах - с унаследованной от отца скуповатостью. Все на нем было отглажено, франтовато. Кривоватые - тоже от отца - ноги приводили его в отчаяние. Похожий на Чехова портной, в пенсне с ленточкой, приходил - и они долго, сложно разговаривали, как кроить брюки, чтобы скрыть кривизну.
Он был высок, красив и очень силен. В семейном альбоме сохранилась фотография, на которой он одним махом поднимает в воздух меня, прижавшего колени к груди и обхватившего их руками. Мне было двенадцать лет, я был плотным мальчиком и весил, должно быть, не меньше чем два с половиной пуда.
Его товарищи-гимназисты каждый вечер собирались у нас.
С жадностью прислушивался я к их спорам. Незнакомые иностранные имена - Ибсен, Гамсун - постоянно повторялись. Бранд был герой какой-то драмы, а Брандес - критик. Почему они интересовались именно норвежскими писателями? В приложениях к "Ниве",- современный читатель едва ли знает, что был такой журнал, известный своими приложениями - собраниями русских и иностранных писателей,-я долго рассматривал их портреты. Гамсун был молодой, с разбойничьим лицом. У Ибсена между большими бакенбардами сиял упрямый, гладкий подбородок. Почему у Бьернстьерне Бьернсона имя и фамилия так странно повторяют друг друга? Кто такой лейтенант Глан, о котором они спорили с ожесточением? Офицеры часто бывали у нас, и этот Глан тоже был офицером, но, очевидно, флотским, потому что в армии не было лейтенантов. Ко всему, что делали и о чем они говорили, присоединялось нечто значительное. Наше существование казалось мне низменным, вроде существования Престы. Мы просто жили, то есть спали, ели, ходили в гимназию, радуясь, когда кто-нибудь из учителей заболевал, и так далее. У них все было таинственным, сложным. Лев утверждал, например, что у него никогда не будет детей, потому что иметь детей - это преступление. Конечно, мы были уже не дети, но ведь недавно были именно детьми, особенно я,- значит, мои родители совершили преступление?
Философствуя, восьмиклассники пили. Денщик Василий Помазкин по утрам, стараясь не попасться на глаза матери, выносил пустые бутылки. Они пели. Их любимую песню я знал наизусть:
Как в селе Василевке,
В огороде у Левки,
Под старой ракитой
Был найден убитый.
Как по старому делу
Да по мертвому телу
Из-за реченьки быстрой
Становой едет пристав.
А за ним-то на паре
И урядничья харя.
Во деревню въезжают,
Мужиков собирают,
С мужиков бестолковых
Собрали сто целковых.
Становихе на мыло -
По полтиннику с рыла,
Становому на ночку -
Старостихину дочку.
Припев после каждых двух строк был: "О горе, о горе!", а в конце, после строфы:
Становой удалился,
Весь мир веселился,-
гимназисты оглушительно возвещали: "О радость! О радость!"
Восьмиклассники влюблялись, я знал по именам всех гимназисток, за которыми они ухаживали. Любовь - это было то, из-за чего стрелялись. Застрелился из охотничьего ружья Афонин из седьмого "б", голубоглазый, красивый. Отравился Сутоцкий. Через много лет Юрий Тынянов в набросках своей автобиографии рассказал о нем: "Потом хоронили Колю Сутоцкого. Он был веселый, носатый и пропадал с барышнями. Он совсем не учился и никогда не огорчался. Вдруг проглотил большой кристалл карболки. На похороны пришли все барышни. Надушились ландышем. Попик сказал удивительную речь: "Подметывают,-сказал он,- разные листки. А начитавшись разных листков, принимают карболку. Так и поступил новопреставленный". Но Коля не читал листков, и об этом знали барышни".
Занимаясь с Михаилом Алексеевичем, читая до одурения и подслушивая разговоры старших, я решил, что пора влюбиться и мне, хотя в девятилетнем возрасте это было, по-видимому, невозможно.
Маруся Израилит привела ко мне свою младшую сестру Шурочку, толстую, с большим белым бантом на голове, застенчивую, годом моложе меня.
– Поиграйте,- сказала Маруся.- Мне давно хотелось вас познакомить.
Мы остались одни, и я сразу же поцеловал Шурочку в крепкую румяную щеку.
Даром предвидения Лев не обладал, и если бы в ту пору судьба раскрылась перед ним, он не поверил бы своим глазам. Впоследствии он научился им верить. Однако уже и тогда он понимал, что надо готовиться к жизни, в которой ничто не падает с неба.
До восьмого класса он учился посредственно, а в восьмом решил получить золотую медаль - и получил бы, если бы латинист Бекаревич не поставил ему на выпускном экзамене двойку. Он вернулся мрачный, похудевший, бледный и в ответ на чей-то робкий вопрос закричал в - бешенстве, что провалился, что своими глазами видел, как латинист поставил ему двойку.