От Аустерлица до Парижа. Дорогами поражений и побед
Шрифт:
Националисты торжествовали в 1812 г., когда вдруг в русском обществе проявилось желание говорить и писать на родном языке, когда «офранцузившаяся» знать в виде протеста скидывает французские платья и заменяя роброны русскими сарафанами (Вигель), когда Гнедич приходил в ужас, услыхав, как молили «Бога о спасении отечества языком врагов Бога и отечество, сохраняя выговор во всем совершенстве». Ростопчин, вероятно, сам молившийся Богу на французском языке и не могший обойтись без французского повара, с удовольствием констатировал в 1813 г. в «Русском вестнике», что Кузнецкий Мост обрусел и вместо «Викторины Пешь, Антуанетты, Лапотера, лавок a la Corbeille, Au Temple du bon gout [80] торгуют Карп Майков, Доброхотов, Абрам Григорьев, Иван Пузырев». Даже такой умный человек, как Мордвинов, и тот поддается общему шаблону; и он пишет из Пензы в ноябре 1812 г. Кутлубицкому: «Благословенное время доброго начала... все злые духи бегут по всем дорогам из городов наших; исчадия адские — французское учение... французские прихоти... французские книги» [81] .
80
У
81
Любопытно, что совершенно аналогичное явление мы, современники второй «великой европейской войны», наблюдали через 100 лет. Так устойчива, в сущности, общественная психология.
Недолго, однако, продолжался и этот налет чисто внешнего патриотизма. Ушел враг, и жизнь быстро вернулась в свое старое русло. Прежняя «галломания» захватывает широкие круги дворянства еще в большей степени. Бывало прежде, иронизирует Ростопчин, «приедет француз с виселицы, а его наперехват, а он еще ломается». Но теперь так легко приобщиться заманчивым благам утонченной французской культуры — к ее внешнему лоску. Теперь так легко и дешево получить французского «учителя» из числа оставшихся в России прежних врагов. Эти «выморозки» рассыпались во внутренние губернии. Каждый мелкопоместный дворянин может теперь тягаться со знатнейшими домами, имея «своего» француза. И каждый «порядочный дом», по словам Гнедича, действительно считает своим долгом держать отныне французского учителя.
После 1812 г., свидетельствует нам Жихарев, французский язык распространился еще больше. Лишь только «прононская гнусливость» несколько изменилась: стали «держаться чего-то среднего между горловым гнусливым» {20} . Сам Ростопчин должен уже в мае 1813 г. признать в письме издателю «Русского вестника», что пристрастие к французам не исчезло, «еще усилилось от учтивого какого-то сострадания к несчастным». «Русское дворянство, — пишет он Александру 24 сентября 1813 г., — за исключением весьма немногих личностей, самое глупое, самое легковерное и наиболее расположенное в пользу французов». Так как 1812 г. не излечил русских от «нелепого пристрастия к этому проклятому отродью», то Ростопчин советует «серьезно приняться за уничтожение этих восторженных поклонников». Ему по-прежнему мерещится революция там, где ее не было и не могло быть.
В сущности, вся деятельность Ростопчина в возобновленной из пепелища Москве проникнута сыском к обнаружению тех, которые в 1812 г. не проявили должного патриотизма, т. е. стояли в стороне от той крикливой шумихи, которой выражался в значительной степени общественный патриотизм Отечественной войны.
Первым распоряжением московского генерал-губернатора было предписание (13 октября) московскому обер-полицмейстеру Ивашкину «удостовериться путем опроса, кто помогал французам» [82] . Начинается «ловля» тех, кто участвовал в муниципалитете, составляются особые списки «колодников», находившихся на службе у французов [83] , и, наконец, производятся опросы отдельных лиц, провинившихся, по мнению Ростопчина. Ростопчин, долгое время, как мы знаем, задерживавший выезд из Москвы населения, теперь готов зачислить в число изменников всех тех, кто остался в Москве. Этих лиц и призывают к ответу, и, по-видимому, ото всех получалось довольно стереотипное объяснение. Некто титулярный советник на вопрос, почему он остался в Москве, отвечает: «Его сиятельству угодно было обнадежить московских жителей, чтобы они ничего не боялись и что французы отнюдь сюда впущены не будут». На тот же вопрос, по словам М.И. Димитриева, не без остроумия и язвительности отвечает кн. Шаликов: «Ваше сиятельство объявили, что будете защищать Москву... со всем московским дворянством... Я явился вооруженный, но никого не застал».
82
Были обнаружены 21 русский и 37 иностранцев.
83
Насчитано 17.
К таким же «якобинцам» был отнесен и дворянин Вишневский, пытавшийся, по словам Ростопчина, убедить дворян остаться в Москве (письмо Александру от 17 марта 1813 г.).
Не оставляются в покое и старый Новиков, и враг Ростопчина Ключарев. До Ростопчина доходит слух, что Новиков принимал больных из неприятельской армии. Для «патриота» Ростопчина, столь жестоко расправившегося по приезде в Москву с пленными больными французами, была органически непонятна возможность филантропии к врагу. И бронницкому исправнику Давыдову отдается 15 октября предписание узнать в соседних селениях, «какие сношения имели с неприятелем в с. Авдотьине Новиков иве. Валовом Ключарев». Таким путем Ростопчин обнаружил целый ряд «изменников». С одними он расправлялся сам [84] , других, по предписанию Александра, сажал в кибитки и отправлял в Петербург. Вначале сыск, по-видимому, не давал больших результатов. «До сих пор, — пишет Булгаков, — нам удалось арестовать только двух подьячих, которых граф тотчас отдал в солдаты». Затем последовали «иностранцы», «купцы-раскольники», «мартинисты», «якобинцы». В целях более успешного сыска, «для удаления неподходящего элемента», Ростопчиным принимаются соответствующие меры учета населения.
84
«Вольнодумец» титулярный советник Поспелов был посажен в «железе», других отдавали в солдаты.
Но не один гр. Ростопчин разбрасывает обвинения в измене. Все те, кто из страха бежали перед неприятелем, готовы были представлять теперь свои поступки героическим самопожертвованием и обвиняют всех тех, кто не последовал их примеру. «Горько было от неприятелей, — записывает Н.Н. Мурзакевич, — но горше пришлось терпеть оставшимся в городе (Смоленске) жителям от своих приезжих соотечественников. В чем только несчастных не укоряли: и в измене, и грабительстве, и перемене веры».
Однако все те, кто считал себя спасителями Отечества, Миниными и Пожарскими, по мере того, как жизнь входила в свое старое русло, начинали подумывать о восполнении того, что было принесено вольно или невольно в годину бедствий на алтарь Отечества. В данном случае чрезвычайно характерны те прошения и ходатайства, с которыми многие представители московского общества обращались к правительству в целях возмещения понесенных убытков от московского пожара. Когда была открыта эта запись в книгу «явочных просьб», мы встречаемся наряду с заявлениями претензий со стороны беднейших слоев населения прошения и от богатейших представителей московской аристократии. Если одни это делают в целях только довести как бы до сведения правительства о понесенных убытках, то другие предъявляют весьма часто необоснованные претензии. Среди заявивших претензию на возмещение убытков мы видим представителей самых знатных фамилий: гр. А.Г. Головин — на 229 000 руб.; гр. И.А. Толстой — 200 000 руб., и дальше кн. Засекина, кн. А.И. Трубецкой и т. д.
Потерянные вещи перечисляются до смешных мелочей; напр., в реестре кн. Засекиной мы встречаем 4 кувшина для сливок, 2 масляницы, чашка для бульона; дочь бригадира Артамонова перечисляет новые чулки и шемизетки. Одна дама, по свидетельству Ростопчина (письмо Александру 2 декабря), «поставила в счет 380 руб. за сгоревших канареек»; кн. Голицын предъявляет претензии за убытки, понесенные в его деревнях, и т. д.
Поток прошений был так велик, отыскание похищенных вещей — часто московскими жителями, подмосковными крестьянами и дворовыми — было так затруднительно, что довольно скоро пришлось ликвидировать деятельность по возмещению убытков, понесенных в год нашествия врага и год величайшего патриотического воодушевления.
Таким образом, эгоизм, житейские расчеты всецело торжествуют над идеальными чувствами патриотического воодушевления, торжественно провозглашаемыми в напыщенных одах и официальных реляциях. «При свете ламп и люстр приметно начинал гаснуть огонь патриотического энтузиазма нашего», — замечает Вигель. Эти житейские соображения, в конце концов, развенчивают в московских гостиных и ореол минутного героизма, которым на первых порах окружается имя Ростопчина — спасителя Отечества.
Если Ростопчину еще не приписывается определенно инициатива пожара, то обвинение это уже носится в воздухе. Это действительно обвинение, потому что современники вовсе уже не склонны по подсчету убытков превозносить «патриотическую» жертву. Во всяком случае, нераспорядительность Ростопчина, его нелепые меры защиты столицы, уверения в полной безопасности оставляемого в Москве имущества содействовали увеличению понесенных убытков.
На этой почве постепенно и возрастало недовольство Ростопчиным.
Постоянный корреспондент С.Р. Воронцова, Логинов, в письме от 12 февраля 1813 г. с «великим изумлением» уже отмечает, что «так громко воспевают в Англии великие деяния гр. Ростопчина». «Мнение общества теперь таково, — пишет Логинов, — что все окончательно изверились в него настолько же, насколько раньше верили в его бахвальство». Логинов, и прежде не одобрявший склонность Ростопчина к «ремеслу писаки», передает теперь как бы общее осуждение его литературной деятельности: «Он до сих пор продолжает писать прокламации, вызывающие смех своим слогом и подчас странным содержанием». Итак, Ростопчин возбуждает «почти общий ропот» (слова Штейнгеля). Против него в Москве крепнет оппозиция, во главе которой стоит начальник кремлевской экспедиции П.С. Валуев. Разочаровываются в Ростопчине подчас и наиболее горячие его адепты, как известная нам Волкова. «Я отказываюсь, — пишет она 18 ноября, — от многого сказанного мной о Ростопчине... он вовсе не так безукоризнен, как я полагала... Ему особенно повредила его полиция, которая, выйдя из города в величайшем беспорядке, грабила во всех деревнях, лежащих между Москвой и Владимиром». «Я решительно открываюсь от моих похвал Ростопчину», — добавляет Волкова через месяц. Причиной этого решительного отказа послужила история с магазином Обер-Шальме. Получив приказание от Александра продать с аукциона магазин Шальме, где было товара на 600 000 руб., и раздать деньги бедным, Ростопчин, по словам Волковой, разделил деньги между полицией [85] . По словам Булгакова, дело обстояло следующим образом: «Так как мы (полиция) лишились всего, то он (Ростопчин) объявил нам, что мы вправе взять из магазина Шальме все, что только нам заблагорассудится. Для самого себя граф возьмет (Булгаков писал за несколько дней до "разграбления") столовый сервиз, так как его собственный сервиз похищен» [86] .
85
Волкова знала это от своего двоюродного брата, служившего в московской полиции и отказавшегося от своей доли, равно как московский комендант Спиридонов и Б.А. Голицын.
86
Любопытно, что других грабителей Ростопчин наказывал весьма строго: например, дворовый помещика Власова был прогнан три раза шпицрутенами через 1001 человека.
Все это, вместе взятое, с возмущением по делу Верещагина, с возмущением по поводу всегдашнего произвола московского генерал-губернатора не могло не вызывать действительно всеобщего осуждения Ростопчина. Тот, кто приписывал почти исключительно себе лавры победителя, не встречал и поддержки со стороны Александра, который, почти по общему признанию, очень не любил властного «московского барина». Ростопчин чувствовал, что дни его господства сочтены. Он силен был лишь тогда, когда мог устрашать правительство возможностью революции. Но теперь в «бахвальство» уже не верили. «Я более ничего не хочу принимать на свою ответственность. Кроме того, трудно приучиться к тому, — пишет он почти единственному верному своему поклоннику Воронцову 1 ноября 1812 г., — что с тобой обходятся хорошо, когда в тебе нуждаются, и тебя выдают, как дикого зверя, когда опасность миновала».