От Франсуа Вийона до Марселя Пруста. Страницы истории французской литературы Нового времени (XVI-XIX века). Том II
Шрифт:
Версак выступает в книге теоретиком «либертинажа»; он детально разрабатывает стратегию и тактику своих успехов и охотно передает свой опыт Мелькуру. Это не Вотрен, обнажающий перед Растиньяком уродливые стороны жизни, это, скорее, лорд Генри, цинично наставляющий Дориана Грея, как добиться успехов в свете. Версак, этот типичный носитель «морали рококо», ее теоретик, вскрывает ограниченность плотских наслаждений и иллюзорность любви, какие ему только и пришлось узнать; он показывает, что за этим стоит лишь погоня за острыми ощущениями и желание подчинить своей воле других, ибо при всеобщей пресыщенности лишь препятствия могут придать некоторую остроту чувствам вялым или ленивым. И еще глубже: за этим желанием преодолевать препятствия, «брать барьеры» и повелевать таится мечта «прославить свое имя», «не быть похожим на других ни образом мыслей, ни поведением». Здесь перед нами как бы некий психологический парадокс: всецело подчиняясь законам своей среды, его сформировавшей, Версак хочет противопоставить себя этой среде, выломиться из нее, тем самым став выше ее, дабы повелевать ею. Но это «выламывание» осуществляется строго по законам игры, которую все ведут в обществе. Все, по мнению Версака, играют в нее, все
165
См. интересную работу Ж. Сгара: Sgard J. La notion d’'egarement chez Cr'ebillon // Dix-huitiиme siиcle. № 1. Paris, 1969. P. 241 – 249.
Таким образом, Версак, этот завзятый светский волокита, на счету которого не одна погубленная репутация, видит уродство господствующей морали, но не имеет сил, да и желания, вести с ней борьбу. Более того, он с холодным рассудком использует в своих целях эту извращенность нравственных принципов.
Убежденной носительницей этой паразитической и антигуманной морали выступает в романе г-жа де Сенанж, жаждущая «сформировать», то есть испортить, развратить, растлить молодого Мелькура. Для нее и Версака, так же как и для их приятельницы г-жи де Монжен, невыносим вид добропорядочности и благопристойности, подобно тому, как веселым собутыльникам невыносим за их столом вид убежденного трезвенника. Они – соблазнители и соблазнительницы, ощущающие собственную испорченность и неполноценность и стремящиеся лишить добродетели и порядочности всех окружающих.
Такой же на первых порах оказывается и г-жа де Люрсе, сорокалетняя кокетка, совращающая Мелькура. Сколько в романах, картинах, гравюрах эпохи изображалось совращений доверчивых девственниц и добродетельных жен! Кребийон (вслед за Мариво) показывает, как это проделывает опытная распутница, прикидывающаяся если не святошей, то женщиной твердых правил, а на деле ловко разыгрывающая свое «падение». Ей нужен Мелькур как еще одно подтверждение притягательной силы ее – увы, уже увядающих – прелестей, как забава, скрашивающая ее одинокие вечера (ее популярность в свете уже в прошлом), как дразнящая приманка для оставивших ее былых поклонников. Но чувство Мелькура, его наивные уловки и неопытная игра пробуждают в этой немолодой уже распутнице нечто вроде истинной любви, быть может, коснувшейся ее первый раз в жизни. Отдаваясь Мелькуру, после тщательно рассчитанной ею (а не им!) осады, она убеждает себя, что оказала ему все то сопротивление, на которое была способна, и где-то не кривит душой. Так чистая и искренняя любовь побеждает «заблуждения» света.
Юный Мелькур, избегая слишком вульгарных заигрываний г-жи де Сенанж, домогаясь г-жи де Люрсе и одновременно проникаясь к ней чувством острой неприязни, испытывает в своей душе подлинную нежность и уважение к мадемуазель де Тевиль, предвестие большого чувства. Этот персонаж проходит по роману почти без слов, но играет в нем исключительно большую роль. Гортензия де Тевиль оказывается в книге носительницей здоровой философии любви, любви искренней, сильной, всепоглощающей, противостоящей философии наслаждения, исповедуемой Версаком. Поэтому с образом этой девушки в книге создается определенная оптимистическая перспектива: уже в предисловии к роману Кребийон вскользь говорит о том, что герой обретет себя в любви к мадемуазель де Тевиль. Эта счастливая любовь не изображена в книге, и в ее финале Мелькур еще очень далек от своего перерождения, которое лишь предчувствуется. Предчувствуется в тех сценах, где появляется Гортензия.
Кребийон написал три части «Заблуждений». Четвертой, обещанной, не последовало. Думается, не случайно. Для писателя счастливый конец, торжество нравственности, искренности и морали в обществе безнравственном, лживом и аморальном казалось невозможным. Незавершенность книги – это свидетельство реализма Кребийона. Как верно заметил Анри Куле [166] , писатель глубоко презирал изображаемое им общество и не видел в нем ни одного светлого проблеска. Он видел путь Мелькура от «заблуждений» сердца и ума, но не доводил своего героя по этому пути до конца.
166
Coulet H. Le roman jusqu’а la R'evolution. T. I. Paris, 1967. P. 365.
Взгляд писателя на изображаемое им общество – трезвый и горький. Эта горечь
С годами эта горечь усилилась. В более позднем своем романе, в «Счастливых сиротках» (1754), Кребийон вкладывает в уста очередного Версака, некоего лорда Честера, такие полные скепсиса слова, автобиографическое звучание которых несомненно: «Я много размышлял, но пусть вас это не пугает, успокойтесь. Я думаю, что пришел к выводам глубоко обоснованным и кое в чем новым. Я нашел немало такого, в чем можно было бы упрекнуть наш век, век, столь ошибочно называемый, если не ошибаюсь, веком просвещения и философии. Я думаю, что мы более подчинялись страстям, чем разуму, более жертвовали своими принципами, чем искореняли предрассудки. Я убедился, и это мое убеждение неколебимо, что никогда еще мы не были столь мало просвещенны, ибо никогда еще мы не были столь порочны, или, на худой конец, никогда еще мы не предавались порокам с таким блеском и с такой безудержностью» [167] .
167
Collection complиte... T. 8. P. 94.
Такого смелого аналитизма и такой горечи по отношению к своему веку не могло быть у поверхностного и беззаботного искусства рококо. Но в позиции Кребийона с его развенчанием пороков общества, обнажением его скрытых пружин, самой механики, самой «технологии» (а не только идеологического истолкования) этих пороков, нельзя не видеть известной ограниченности. Ограниченность эта – не в камерности романа, а в самих его исходных посылках. Имена протагонистов книги стали в свое время прилипчивыми кличками; но в следующую эпоху эти клички забылись. Они оказались слишком локализованными – и во времени и в общественных рамках. Поэтому социальные типы Кребийона, а точнее говоря, всего лишь один социальный тип, не стал типом психологическим, а тем более индивидуальным типом человеческого характера. Именно в этом, как нам представляется, кардинальное отличие «Заблуждений сердца и ума» от «Манон Леско», этих двух шедевров французской прозы, возникших почти в одно и то же время (их разделяет всего пятилетие) и, казалось бы, посвященных сходной теме. Не в том дело, что книга Прево не может быть сведена к разоблачению пороков аристократического и буржуазного общества [168] и что в ней перед нами подлинная любовная страсть, преодолевающая вполне реальные (да еще какие!) преграды. Прево вырвался за рамки социального типа, создав некий «вечный образ» своей героини. Поэтому Манон – всегда Манон – и в аристократическом особняке, и за стенами приюта для падших женщин, и в провинциальной таверне. Героини же Кребийона не могут переступить порога светской гостиной; быть может, именно поэтому их внутренний духовный мир столь исковеркан и редуцирован, хотя нельзя сказать, что он предстает в романе упрощенным и схематизированным.
168
См.: Затонский Д. Искусство романа и XX век. М., 1973. С. 76.
Воздействие творчества Кребийона на литературу эпохи, повторяем, еще совершенно не изучено. Что касается его лучшего романа, «Заблуждений сердца и ума», то он пользовался у современников исключительным успехом, выдержав чуть ли не два десятка изданий. Его экземпляр сохранился в библиотеке Вольтера. О нем писал в своем журнале «За и Против» Прево. Его переводили на другие языки, а имена персонажей романа скоро стали нарицательными (по крайней мере Честерфилд в письмах к сыну все время ими оперирует). Мелькуром назвал модный поэт Клод-Жозеф Дора (1734 – 1780) героя своей поэмы «Письма лиссабонской канониссы» (1770). Появлялись «Новые» и «Еще одни» «Заблуждения сердца и ума». Книги Кребийона в России не переводились, хотя его имя и значится в каталогах наших библиотек: дважды, в 1761 и 1788 гг., под его фамилией в Москве печаталась книга «История о принце Солии, названном Пренанием, и о принцессе Фелее». Чего только не приписывали Кребийону, даже подложные «Письма г-жи де Помпадур», но к беспомощной поделке Анри Пажона (ум. 1776) автор «Заблуждений сердца и ума» никакого отношения не имеет.
ПЕРВЫЙ РОМАН ДИДРО
Дидро обладал умом живым и ясным, он не был наделен саркастической недоверчивостью Вольтера и начисто был лишен угрюмой подозрительности Руссо. Поэтому он любил мистификации и розыгрыши и не очень огорчался, если сам оказывался их жертвой. Вся его жизнь была, по сути дела, цепью мистификаций, подчас весьма рискованных и смелых [169] .
Ведь даже его великое детище – несравненная «Энциклопедия наук и ремесел» – на первых порах выдавалось как непритязательный перевод словаря Чемберса, лишь слегка подправленный и подновленный.
169
См. Catrysse J. Diderot et la mystifi cation. Paris, 1970.
Дидро мистифицировал власти, разыгрывал родных и близких. То ему удавалось провести школьного учителя, то он входил в доверие к жадному монаху-кармелиту брату Ангелу, уверив того, что хочет вступить в его орден, то изображал смирение и послушание и добивался денежной поддержки отца, то выдавал себя за начинающего благочестивого семинариста и исподволь завоевывал сердце рассудительной, но пылкой Антуанетты Шампьон, вскоре ставшей его женой.
Точно так же и в творчестве. Почти каждое его произведение, как философское, так и беллетристическое, окружено забавными легендами и некоторой таинственностью. Не стал тут исключением и первый роман Дидро «Нескромные сокровища». Вообще, многие его книги выходили без имени автора или же на десятилетия оставались в рукописях. Они выдавались либо за подлинные записки молодой девушки, упрятанной родственниками в монастырь, либо за записки отставного военного или же за сочинение некоего «африканского автора».