От Монмартра до Латинского квартала
Шрифт:
Однажды утром кто-то из его кредиторов стал барабанить в дверь, угрожая все перебить, если ему не заплатят. Депаки отвечал через дверь:
— Господин Депаки вышел.
— Я вас отлично узнаю, — кричал кредитор. — Я узнаю ваш голос… Откройте сейчас же!
Добряк Жюль послушался.
— Ну, что же? — сказал кредитор, входя. — Теперь видно, что вы лгали?
— Я не лгу, — возразил Депаки. — М-сье вышел… вот уже больше часа тому назад.
— Ага! Вот как!
— Уверяю вас!
Кредитор казался наполовину убежденным. Но вдруг, опомнившись и указывая на стоявшие у двери башмаки своего должника, снова завопил:
— М-сье Депаки, зачем вы отпираетесь? Смотрите-ка!.. Ваши башмаки еще здесь, как же вы говорите, что Депаки вышел?
Тогда Жюль вытолкал кредитора и, запирая дверь, заявил:
—
VIII
О Депаки ходили сотни всяких рассказов. Он был человек аккуратный, хилый, незначительной наружности, во внешнем виде которого не было ничего вызывающего, но человек такой рассеянный, что с ним постоянно случались разные казусы. Его большой нос, над которым он первый всегда готов был посмеяться, рисуя на себя карикатуры, его глаза, круглые, с каким-то отупелым, словно испуганным, взглядом, придавали Жюлю сходство с ночными птицами, которых дневной свет ослепляет и лишает возможности двигаться. Сходство еще усиливалось тем, что Жюль на улице всегда боязливо жался к стенам. В кабачок он входил так, словно его кто-то снаружи втолкнул, и физиономия его выражала испуг, беспокойство, недоверие. В «Кролике» он любил сидеть не в большой зале, а в глубине узкой комнатки у огня, и, чтобы его разыскать там, надо было отодвигать стулья, столы, разную утварь, вешалки, тысячу вещей, за которыми он чувствовал себя в безопасности от любопытных глаз. Он любил забираться в темные углы, и, когда о нем совсем уже забывали, вдруг слышался его голос: он говорил сам с собой или декламировал стихи. О, этот голос Депаки! Резкий, то слишком высокий, то слишком низкий, он до сих пор звучит у меня в ушах. Этот голос напоминал скрип флюгера на крышах зимою в провинции. Жюль сам это хорошо знал. Если он и был поэтом, то пел он лишь о мелочных жизненных неудачах, о своих горестях маленького человека, о разочарованиях непонятных или смешных, о бесплодных порывах. Я сказал, что иногда во время наших шумных ночных сборищ мы слышали из угла голос Жюля. «Слышали» — это не совсем точно; мы скорее «ощущали», чем «слышали» голос Жюля, похожий на скрипучий стон, когда он в уголку вдруг начинал пренелепо декламировать свои вирши.
Его все принимали таким, какой он есть молчаливым, сонным, а когда выпьет — насмешливым и разочарованным. Странный был парень! Все его любили за детскую проказливость, за здравый смысл, за юмор, за его тонкое и забавное остроумие. Не он ли сам придумал для своих стихов тот заголовок, который мы считали очень подходящим? Его спросили:
— А как назовешь ты сборник своих стихов?
— «Потерянные мгновения», — отвечал он.
И добавил:
— Действительно потерянные: ни один издатель не берет!
Однако эти стихи, которые он читал одному-двум из своих друзей, начинали приобретать известность на Монмартре. Цитировали отдельные строки. Депаки это очень сердило, и, если кто-нибудь в его присутствии начинал их декламировать, он вставал и уходил раздраженный. Внешне мягкий и хитрый, он был очень раздражителен и умел смутить любого человека. Но надо было его знать и уметь к нему подойти — тогда не было человека приятнее и веселее его.
Без всяких сознательных усилий он — по всеобщему признанию — писал великолепнейшим александрийским стихом, гибким, богатым эффектами и оттенками, полным вкуса и сочности. Иногда мы хитростью заставляли Депаки читать стихи и могли наслаждаться красотами размера и ритма. Ради них мы терпеливо выслушивали глупейшие трагедии Жюля, нелепый набор слов, в котором тонула прелесть стиха. Помню какую-то трагедию, где речь шла о короле, который отправился в крестовый поход и которого королева обманывала с его племянником Гонтраном, нимало не заботясь о своей репутации. Сцены следовали за сценами, строки за строками, катастрофы за катастрофами. Жюль читал и читал. Наконец, в третьем акте возвращался король. Он спешил к своей обожаемой супруге, чтобы прижать ее к сердцу, — и вдруг, застав ее в объятиях Гонтрана — отступал в смятении. Автор только и ожидал
— Каково! Каково! Каково!
И аудитория, конечно, выражала восхищение.
Эти шутки не были злыми и вполне нас удовлетворяли, потому что мы были тогда так молоды, что все нас забавляло и веселило.
Больше всего нас заставлял смеяться Депаки. В его приключениях всегда было что-то просто ошеломляющее, и он их рассказывал, чтобы нас развлечь.
Как-то Альфонс Алле пригласил его к завтраку. Жюль (он мне это рассказывал не раз) нарядился в свой парадный, воскресный костюм, взял большой зонтик и отправился к юмористу. Депаки еще в то время совсем не был знаменит, и его дикая застенчивость причиняла ему постоянно тысячи неприятностей.
— Вы к кому? — крикнул ему швейцар.
— К господину Алле.
— Да, это здесь. Чего вам от него нужно?
— Мне нужно его видеть, — отвечал Жюль.
— Так ступайте со двора, по черной лестнице, — проворчал толстяк, который по-своему оценил нерешительные и нескладные манеры Жюля и его робкий вид. — Поняли?
Депаки повиновался. Он взобрался на лестницу, скромно постучал в дверь кухни, подождал, пока ему отперли, и, назвав себя, вошел.
— Подождите здесь, — сказала ему кухарка. — Я пойду доложу хозяину. Но, между нами говоря, вы пришли не вовремя, мой милый!
— Почему же?
— Потому что сегодня у хозяина парадный завтрак, он вас не примет.
— Ага! Вот как!
— Уверяю вас, — повторила кухарка. — Вот погодите — увидите.
Депаки присел в уголку и больше часа томился в ожидании. Он не решался попросить слуг доложить о нем, так как все они были в нервном состоянии по поводу опоздания гостя, которого ожидали к завтраку. Жюль с раскаянием и страхом внимал их выражениям негодования на гостя, «подложившего им свинью». Наконец приказано было подавать. Бедный Жюль, не смея шевельнуться, смотрел, как мимо его носа проносили аппетитные блюда, и, скрепя сердце, улыбался. Только что он было набрался духу и приосанился, как увидел, что кухарка, садясь за стол, знаком приглашает его сделать то же самое. Депаки, конечно, не замедлил принять приглашение. Он ел с большим аппетитом, пил, затем закурил свою трубку, когда г-жа Алле, войдя зачем-то в кухню, спросила его с некоторой резкостью, кто он такой и что здесь делает.
— Я ожидал… — отвечал скромно Депаки. — Видите ли… я не хотел мешать…
Вся его жизнь была рядом неудач и злоключений. Но, — удивительное дело! — вместо того, чтобы устать от них, он даже, что называется, вошел во вкус и рассматривал их с чувством коллекционера. Были ли эти невзгоды суждены ему свыше, или он как будто сам их накликал, возвращаясь к ним постоянно мыслью, — но их было столько, что не сосчитать. Депаки, однако, не менялся под их влиянием. Мы его встречали в «Кролике» или у «Мари, доброй хозяюшки»; он был все так же застенчив, неуверен, молчалив и бесцветен. Его седеющие волосы, его слишком широкое платье и этот вид лунатика, бродящего во сне, были созданы для того, чтобы вызывать насмешки проходящих. Рядом с ним Утрильо особенно резко бросался в глаза своими манерами. Депаки при нем уже не замечали. Он исчезал незаметно, и, — когда, бывало, кто-нибудь хватится его, — Жюля нигде нельзя было найти.
Между тем «м-сье Морис», испачканный красками, жестикулирующий, оборванный, производил большой эффект и шумел вовсю. Он появлялся на наших сборищах всякий раз, как ему удавалось улизнуть от своего квартирохозяина, и с его приходом все преображалось. В такие вечера мы видели, как Утрильо, очень бледный, мрачный, с поразительной быстротой вливает в себя литр за литром красное вино. Потом этот замечательный художник начинал свои выходки. Он, раскачиваясь, подходил к столикам, смерял нас взглядом и, схватив стакан или бутылку, убегал, испуская дикие крики; мы бросались за ним в погоню. Но тщетно! Утрильо спасался на улицу и потом возвращался, барабаня в окна до тех пор, пока ему не отпирали. Насколько наш приятель Жюль старался быть незаметным, настолько м-сье Морис стремился с упорством, достойным лучшего применения, внести беспорядок и шум всюду, где он появлялся.