От рук художества своего
Шрифт:
…На Смоленском кладбище в Петербурге найдет успокоение другой российский пиит — Тредиаковский, так же, как и многие, не выдержавший борения с внешними проклятыми обстоятельствами. И он тоже горько пожалуется на закате дней своих: "Не имею ни полушки денег, ни сухаря хлеба, ни дров полена". И это после всей-то славы, униженного раболепства, верноподданничества… Вот и подтверждается старая истина: тот лишь в жизни сей блажен, кто всегда доволен. А довольные пребывают таковыми тоже до поры до времени.
Погоревав обо всех безвременно ушедших из жизни поэтах (оставим пока в стороне их человеческие
А иначе разве ж стал бы Сумароков бить по зубам Сиверса? Ведь предписывал же штаб-хирург поэту не раздражаться, не гневаться. Да только какой же художник, себя уважающий, стерпит наглости?
ЛЮБВИ НЕДОПИТАЯ ЧАША. 1743 год
В чем смысл жизни архитектора? Да еще такого, как Растрелли? Благодарение богу: он дал талант. Свою радость он воплощает в художестве. Без этого его существование стало бы таким бессмысленным, однообразным и скучным, что впору было бы повеситься на первой сосне.
В России Растрелли всего достиг. Его архитектурный язык зазвучал как молитва. Сказочно великолепие его дворцов. Сказочна гармония благородных пропорций. Виртуозно владение стилем, который сам зодчий и создал. Все, все в его архитектуре соприродно небу и земле, где живет и строит Растрелли. Может, поэтому его и возведут в ранг последнего из великих зодчих своего века.
Он не боялся чрезмерности лепных украшений, обилия деталей, богатства форм. Он был одержим восторгом. Размах его замыслов целиком соответствовал стране, в которую его случайно забросила судьба. Растрелли смело бросал вызов грекам и римлянам, року и будущему. Не зря строгий Кваренги, который никого не хотел признавать, в восхищении снимал шляпу перед растреллиевским Смольным.
Большие масштабы дворцов Растрелли никогда не подавляют человека. Любой своей деталью они словно приветствуют его. Они приближают к себе и радостно, по-дружески вбирают, втягивают, полонят. Еще в чертеже Растрелли каждый раз выстраивал как бы духовный каркас каждой предстоящей постройки, относясь к пространству с ласковой, но и неукоснительной прямотой.
Исполненный еще с молодых лет деятельной энергии и воли к жизни, Растрелли отливал свою фантазию в капризные и непривычные формы природы, добиваясь того, чтобы здание накатывало на человека приветливой разноцветной волной, приподымало его. А сколько есть на земле архитектуры, которая норовит сбить с ног, ошеломить, подавить, принизить! Каждый дворец Растрелли зовет человека распрямиться, забыть о невзгодах, потому что рассчитан он не на ужас одиноких душ и холопье покорство, а на живую, согретую душой общность и высокое товарищество людей, заслуживших право на счастье не родовой знатностью, а только лишь трудолюбием и честностью.
По русскому обычаю переделывать на родной язык для удобства иностранные имена стали его здесь именовать Варфоломеем Варфоломеевичем. И он скоро к атому
Введенный отцом в мир большого художества, Варфоломей увидел, что он-то, этот мир, и нравится ему больше всего в жизни. Любимая работа была постоянной радостью, которая не изменяла, не предавала, не уходила…
Петербург быстро рос и заметно менялся в глазах. Раньше было две больших перспективы — Невская и Вознесенская. Теперь пролегла новая лучевая дорога — Гороховый проспект. Все они не разбегались куда попало, сходились к Адмиралтейской башне, выстроенной даровитым и дельным архитектором Иваном Коробовым. Шпиц этой башни сверкал на солнце в дневное время, а ночью прорезал воздух искрящейся серебристой иглой. Оделись в деревянные щиты невские набережные, а сам проспект ступенчато заострился двухэтажными домами.
Теперь у города был уже и свой собственный красивый силуэт, не напоминающий ни Амстердама, ни Берлина, ни Рима, ни Парижа. Варфоломей чувствовал большую свою привязанность к городу, в котором жил и работал, а когда отлучался, то сильно тосковал по нему. Дом, семья" дети, работа вместе с ним составляли некое единство, пятиглавие. Но была возле и еще одна башенка, рожденная в недрах этого целостного строения, живое сокровище, теснящее сердце. Башенка эта выросла без проекта и чертежа, взошла на его горизонте из случайно закинутого семени или из неведомо откуда взявшегося нежного побега. Звали ее Анна, как и его мать.
Пять лет назад при российском императорском дворе была представлена первая италианская опера. А за два года до того в Петербург была выписана труппа италианских комедиантов. Вместе с ней приехал актер и театральный художник Джироламо Бон, прозванный за свой малый рост "малыш Джироламо", или Момоло. Однажды Момоло привел к Варфоломею в мастерскую свою жену — невысокую очаровательную женщину с лучащимися зеленоватыми глазами. Она была очень проста в обращении и мила. А главное — лишена всякой позы, наигранности и фальшивости, часто свойственных этому полу из-за тщеславия или каких-то тайных неосуществленных желаний. Жена Малыша Анна с беспечной невозмутимостью и жадным любопытством разглядывала картины, скульптуры, рисунки в мастерской, потом сказала, что она певица, приехала с мужем в качестве буффо в италианском интермеццо, что она очень интересуется искусством, но ничего в нем не смыслит и просит разрешения у архитектора приходить к нему, когда у нее будет свободное время и в том случае, если она не будет помехой в работе.
Он, конечно, разрешил, сказав, что рад будет немного ее образовать, если сможет, так как времени у него всегда бывало крайне мало.
Их дружба с женой Момоло стала увлечением — не той слепой страстью, которая может затоптать, а тем, что проникает в душу без трусости, без грязи и лицемерия. Вскоре они оба узнали горечь стыда за свое тайное счастье, которое часто вызывало у них обоих понятную душевную тревогу.
Для Растрелли в лице Анны взошло солнце родной Италии.
Глава третья