От рук художества своего
Шрифт:
Варя на какой-то миг прижалась щекой к его руке.
— Нет, Варфоломей Варфоломеевич, у меня не бессонница. Я просто не сплю и смотрю в потолок. Бессонница — это что-то мучительное, а мне хорошо думается ночью.
Растрелли вдруг запрыгал на одной ноге, припевая в такт:
— Буду ночью я обдумаль, буду днем немало спаль!
Варя расхохоталась. Ребячливость этого зрелого человека не вписывалась ни в какие рамки и приводила Варю в восторг. Растрелли был чем-то необычайным на российской земле, вроде могучей финиковой пальмы с юга.
Варя уже начала искать с ним встреч, и это ее немного испугало. Была в этом ее стремлении видеть его какая-то тайна. Она и настораживала, и горячила. Одно
Он видел, что архитектор проводит с Варей целые дни, и радовался этому, так как был уверен, что общение его дочери с таким человеком не могло не принести ей большой пользы. И Растрелли, и граф Панин друг друга уважали безмерно.
Варя и Растрелли подолгу вместе гуляли, могли часами говорить о чем попало, не надоедая друг другу. Они сидели в беседке и слушали соловьев, ездили в театр, катались на карусели. Они понимали друг друга с одного взгляда. Это бывает, когда находят общий язык сердца. Хорошо им вместе, они как рыба с водой.
Таким молодым, как сейчас, Варфоломей Варфоломеевич никогда не был. Варя стала для него воплощеньем какой-то очень важной, но не осуществленной в жизни мечты. Он видел, что охранительная звезда, которая сопутствует каждому живому человеку, вдруг подошла к нему близко-близко — рукой дотянуться можно. Варя для него — живая звезда души.
Проживший в тихом супружестве тридцать лет, граф влюбился лихорадочно, без памяти. Судьба послала ему счастье. Последнее.
В этом омоложенном состоянии Растрелли хорошо помнил день, когда старость напомнила о себе. Он вдруг почувствовал себя разбитым. Растрелли подумал: господи, до чего противна и непоправима старость! И непоправима она только потому, что совсем не осознает, что она — старость. И все еще думает о себе: какая же я, к черту, старость, я еще хоть куда! Да я просто-напросто юность. А коли так, то эта самая юность хочет для себя урвать. Других стариков она будет осуждать и порицать. "Да, — думал обер-архитектор, — старость самая ироничная вещь на свете, какую только можно себе вообразить. Потому она и говорит тебе, старому чудаку, самым серьезным тоном: да, да, ты необычайное существо, ты молод, ты меня победил, смотри, как тебя любят. Сдаюсь!
И когда ты, старая обезьяна с седыми волосами, окончательно поверишь в свою молодость, тут-то тебя и шмякнет! Спросишь: а что ж ты мне говорила? И старость ответит: а ты что думал, дурак?!"
Возле Вари Варфоломей Варфоломеевич сразу же забывал про свои беды и сам себе дивился: и нерастраченной резвости, и тому, что испытывал молодую дрожь, и желанию своему не разлучаться с тою, что так внезапно пришла в его жизнь и отогрела душу своим молодым теплом.
Бывая в Москве в свои короткие наезды, Варфоломей Варфоломеевич постоянно испытывал недостаток времени. Озабоченность не сходила с лица архитектора. Но зато когда у него выдавалось свободное время, он с наслаждением гулял по улицам и душа его в таких прогулках настраивалась на тихий, спокойный лад. Особенно уютна и обворожительно хороша была Москва в погожие дни. Тогда она вдруг озарялась
Архитектор шел от Пречистенских ворот, где он обычно останавливался у друзей, по Староконюшенному переулку. Здесь была церковь Иоанна Предтечи — невысокая, грациозная, нарядная. Потом Растрелли выходил на шумный, по-базарному разноголосый Арбат, где торговцы с поспешной, нетерпеливой жадностью старались сбыть поскорей с рук различные товары и снедь. Сворачивал к Никитским воротам, направляясь к Страстному монастырю. Он был на взгорке и словно гордился своей доминирующей над местностью позицией. В Москве было множество монастырей, и каждый из них заключал особую прелесть. По всему городу были разбросаны эти оазисы монастырей — каждый со своим штатом, уставом, обычаем и укладом: Ивановский и Симонов, Чудов и Покровский, Троицкий и Вознесенский девичий, Воздвиженский на Знаменке и Николо-Угрешский. Они обнимали весь город добрыми руками, лишний раз убеждая зодчего во всемогуществе народного гения, так полно проявляющегося в планировке каждого монастыря.
Свобода творить каждый храм на свой манер, вложить в постройку новое понятие о красоте и пользе проявлялись так живо, что Растрелли диву давался. И свобода эта указывала также на упрямство и каприз безвестного художника, который не хотел повторять уже виденное, задумывал и осуществлял все самостоятельно. И носил в голове готовый план задолго до того, как был заложен первый камень.
И каждый из этих художников-постройщиков испытывал неостывающее побуждение к созданию все новых и новых форм. Ширь и сила замысла были неизбывны. От них воображение Варфоломея Варфоломеевича возбуждалось. Строгость и законченность, присущие русским зодчим, подчинялись каким-то загадочным и неуловимым законам пропорций, которые незаметно жили где-то глубоко внутри московской земли.
* * *
Доношения текут по святой Руси… Скрипят перья и летят, летят бумаги из Сената, ведомств и бесчисленных канцелярий.
Иные с тяжелыми сургучными печатями и черными орлами, иные просто так. Пишут и приказывают. Приказывают и пишут. И конца этому не видно.
Газета "Санкт-Петербургские ведомости" сообщает: "Генерал-лейтенант барон Сергей Григорьевич Строганов дал бал в своем новом доме, построенном на Невском проспекте графом Растрелли после пожара в 1752 году". Новый строгановский дом — это самый настоящий дворец. Да еще какой! Растрелли считает его одной из лучших своих построек.
Елизаветинские вельможи строят себе роскошные дворцы. Ее императорское величество изволит кушать в этих дворцах у их сиятельств. А с дворцов насмешливо и скорбно глядят на прохожих растреллиевские кариатиды. Глядят они и подмечают, что все в этом мире отличается каким-то странным однообразием: хорошее всегда хорошо, а плохое всегда плохо. Истинная добродетель неизменно добродетельна. А зло неискоренимо. И еще эти умные кариатиды знают, что судьба нередко руководит замыслами людей, исправляет их, как может, а порой дожидается определенного часа, чтобы сыграть с ними глупую шутку.
Не мы управляем делами и событиями, но чертится свыше всему черед свой. Об этом подумает один российский писатель, когда будет разглядывать толстый и солидный фолиант под названием "Альбом фасадов, планов и разрезов примечательных зданий Петербурга". Подумает он так потому, что будет в самом большом восхищении от построек Варфоломея Растрелли. Собираясь за границу, в Рим, он посчитает, что необходимо получше усвоить свое, прежде чем восторгаться чужим.
Когда Растрелли строил Екатерининский дворец, Ломоносов написал стихи восторга: