Отчаяние
Шрифт:
«А воробьи? – спросил я ласково. – Они как – против?»
«Воробей среди птиц нищий, – самый что ни на есть нищий. Нищий», – повторил он еще раз. Он, видимо, считал себя необыкновенно рассудительным и сметливым парнем. Впрочем, он был не просто дурак, а дурак-меланхолик. Улыбка у него выходила скучная – противно было смотреть. И все же я смотрел с жадностью. Меня весьма занимало, как наше диковинное сходство нарушалось его случайными ужимками. «Доживи он до старости, – подумал я, – сходство совсем пропадет, а сейчас оно в полном расцвете».
Герман (игриво): «Ты, я вижу, философ».
Он как будто слегка обиделся. «Философия – выдумка богачей, – возразил он с глубоким убеждением. – И вообще, все это пустые выдумки: религия, поэзия… Ах, девушка, как я страдаю, ах, мое бедное сердце… Я в любовь не верю. Вот дружба – другое
«Знаете что, – вдруг обратился он ко мне с некоторым жаром, – я бы хотел иметь друга, – верного друга, который всегда был бы готов поделиться со мной куском хлеба, а по завещанию оставил бы мне немного земли, домишко. Да, я хотел бы настоящего друга, – я служил бы у него в садовниках, а потом его сад стал бы моим, и я бы всегда поминал покойника со слезами благодарности. А еще – мы бы с ним играли на скрипках, или там он на дудке, я на мандолине. А женщины… Ну скажите, разве есть жена, которая бы не изменяла мужу?»
«Очень все это правильно. Очень правильно. С тобой приятно говорить. Ты в школе учился?»
«Недолго. Чему в школе научишься? Ничему. Если человек умный, на что ему учение? Главное – природа. А политика, например, меня не интересует. И вообще, мир – это, знаете, дерьмо».
«Заключение безукоризненно правильное, – сказал я. – Да, безукоризненно. Прямо удивляюсь. Вот что, умник, отдай-ка мне моментально мой карандаш!»
Этим я его здорово осадил и привел в нужное мне настроение.
«Вы забыли на траве, – пробормотал он растерянно. – Я не знал, увижу ли вас опять…»
«Украл и продал!» – крикнул я, – даже притопнул.
Ответ его был замечателен: сперва мотнул головой, что значило: «Не крал», – и тотчас кивнул, что значило: «Продал». В нем, мне кажется, был собран весь букет человеческой глупости.
«Чорт с тобою, – сказал я, – в другой раз будь осмотрительнее. Уж ладно. Бери папиросу».
Он размяк, просиял, видя, что я не сержусь; принялся благодарить: «Спасибо, спасибо… Действительно, как мы с вами похожи, как похожи… Можно подумать, что мой отец согрешил с вашей матушкой!» – Подобострастно засмеялся, чрезвычайно довольный своею шуткой.
«К делу, – сказал я, притворившись вдруг очень серьезным. – Я пригласил тебя сюда не для одних отвлеченных разговорчиков, как бы они ни были приятны. Я тебе писал о помощи, которую собираюсь тебе оказать, о работе, которую нашел для тебя. Прежде всего, однако, хочу тебе задать вопрос. Ответь мне на него точно и правдиво. Кто я таков, по твоему мнению?»
Феликс осмотрел меня, отвернулся, пожал плечом.
«Я тебе не загадку задаю, – продолжал я терпеливо. – Я отлично понимаю, что ты не можешь знать, кто я в действительности. Отстраним на всякий случай возможность, о которой ты так остроумно упомянул. Кровь, Феликс, у нас разная, – разная, голубчик, разная. Я родился в тысяче верстах от твоей колыбели, и честь моих родителей, как – надеюсь – и твоих, безупречна. Ты единственный сын, я – тоже. Так что ни ко мне, ни к тебе никак не может явиться этакий таинственный брат, которого, мол, ребенком украли цыгане. Нас не связывают никакие узы, у меня по отношению к тебе нет никаких обязательств, – заруби это себе на носу, – никаких обязательств, – все, что собираюсь сделать для тебя, сделаю по доброй воле. Запомни все это, пожалуйста. Теперь я тебя снова спрашиваю, кто я таков, по твоему мнению, чем я представляюсь тебе, – ведь какое-нибудь мнение ты обо мне составил, – не правда ли?»
«Вы, может быть, артист», – сказал Феликс неуверенно.
«Если я правильно понял тебя, дружок, ты, значит, при первом нашем свидании так примерно подумал: „Э, да он, вероятно, играет в театре, человек с норовом, чудак и франт, может быть, знаменитость“. Так, значит?»
Феликс уставился на свой башмак, которым трамбовал гравий, и лицо его приняло несколько напряженное выражение.
«Я ничего не подумал, – проговорил он кисло. – Просто вижу: господин интересуется, ну и так далее. А хорошо платят вам-то, артистам?»
Примечаньице: мысль, которую он подал мне, показалась мне гибкой, – я решил ее испытать. Она любопытнейшей излучиной соприкасалась с главным моим планом.
«Ты угадал, – воскликнул я, – ты угадал. Да, я актер. Точнее – фильмовый актер. Да, это верно. Ты хорошо, ты великолепно это сказал. Ну, дальше. Что еще можешь сказать обо мне?»
Тут я заметил, что он как-то приуныл.
«А какую вы мне работу хотите предложить?» – спросил он без прежней заискивающей нежности.
«Погоди, погоди. Все в свое время. Я тебя спрашивал, – что ты еще обо мне думаешь, – ну-с, пожалуйста».
«Почем я знаю? Вы любите разъезжать, – вот это я знаю, а больше не знаю ничего».
Между тем завечерело, воробьи исчезли давно, всадник потемнел и как-то разросся. Из-за траурного дерева бесшумно появилась луна – мрачная, жирная. Облако мимоходом надело на нее маску; остался виден только ее полный подбородок.
«Вот что, Феликс, тут темно и неуютно. Ты, пожалуй, голоден. Пойдем закусим где-нибудь и за кружкой пива продолжим наш разговор. Ладно?»
«Ладно, – отозвался он, слегка оживившись, и глубокомысленно присовокупил: – Пустому желудку одно только и можно сказать», – (перевожу дословно, – по-немецки все это у него выходило в рифмочку).
Мы встали и направились к желтым огням бульвара. Теперь, в надвигающейся тьме, я нашего сходства почти не ощущал. Феликс шагал рядом со мной, словно в каком-то раздумье, – походка у него была такая же тупая, как он сам.
Я спросил: «Ты здесь, в Тарнице, еще никогда не бывал?»
«Нет, – ответил он. – Городов не люблю. В городе нашему брату скучно».
Вывеска трактира. В окне бочонок, а по сторонам два бородатых карла. Ну, хотя бы сюда. Мы вошли и заняли стол в глубине. Стягивая с растопыренной руки перчатку, я зорким взглядом окинул присутствующих. Было их, впрочем, всего трое, и они не обратили на нас никакого внимания. Подошел лакей, бледный человечек в пенснэ (я не в первый раз видел лакея в пенснэ, но не мог вспомнить, где мне уже такой попадался). Ожидая заказа, он посмотрел на меня, потом на Феликса. Конечно, из-за моих усов сходство не так бросалось в глаза, – я и отпустил их, собственно, для того, чтобы, появляясь с Феликсом вместе, не возбуждать чересчур внимания. Кажется, у Паскаля встречается где-то умная фраза о том, что двое похожих друг на друга людей особого интереса в отдельности не представляют, но коль скоро появляются вместе – сенсация. Паскаля самого я не читал и не помню, где слямзил это изречение. В юности я увлекался такими штучками. Беда только в том, что иной прикарманенной мыслью щеголял не я один. Как-то в Петербурге, будучи в гостях, я сказал: «Есть чувства, как говорил Тургенев, которые может выразить одна только музыка». Через несколько минут явился еще гость и среди разговора вдруг разрешился тою же сентенцией. Не я, конечно, а он оказался в дураках, но мне вчуже стало неловко, и я решил больше не мудрить. Все это – отступление, отступление в литературном смысле, разумеется, отнюдь не в военном. Я ничего не боюсь, все расскажу. Нужно признать: восхитительно владею не только собой, но и слогом. Сколько романов я понаписал в молодости, так, между делом, и без малейшего намерения их опубликовать. Еще изречение: опубликованный манускрипт, как говорил Свифт, становится похож на публичную женщину. Однажды, еще в России, я дал Лиде прочесть одну вещицу в рукописи, сказав, что сочинил знакомый, – Лида нашла, что скучно, не дочитала, – моего почерка она до сих пор не знает, – у меня ровным счетом двадцать пять почерков, – лучшие из них, т. е. те, которые я охотнее всего употребляю, суть следующие: круглявый – с приятными сдобными утолщениями, каждое слово – прямо из кондитерской; засим – наклонный, востренький, – даже не почерк, а почерченок, – такой мелкий, ветреный, – с сокращениями и без твердых знаков; и наконец – почерк, который я особенно ценю: крупный, четкий, твердый и совершенно безличный, словно пишет им абстрактная, в схематической манжете, рука, изображаемая в учебниках физики и на указательных столбах. Я начал было именно этим почерком писать предлагаемую читателю повесть, но вскоре сбился, – повесть эта написана всеми двадцатью пятью почерками, вперемежку, так что наборщики, или неизвестная мне машинистка, или, наконец, тот определенный, выбранный мной человек, тот русский писатель, которому я мою рукопись доставлю, когда подойдет срок, подумают, быть может, что писало мою повесть несколько человек, – а также весьма возможно, что какой-нибудь крысоподобный эксперт с хитрым личиком усмотрит в этой какографической роскоши признак ненормальности. Тем лучше.