Отдаляющийся берег. Роман-реквием
Шрифт:
Я рывком вскочил с места, дважды повернул ключ в дверном замке. Про себя решил: если трубку снимет не Рена, сыграю в молчанку. Набрал одну за другой пять цифр, а после заключительной восьмёрки попридержал диск и не без сомнения отпустил. Диск прошелестел и замер.
— Алло.
Она!
— Здравствуй, Рена, — хрипло сказал я, силясь унять нервы.
— Привет, Лео. Я дважды заходила в редакцию, не могла тебя застать.
— Мне неожиданно пришлось уехать в командировку, — оправдываясь, я не вникал, уместны ли мои слова. — И всё время думал о тебе.
— Спасибо. — Даже по телефону чувствовалось как она смущённо улыбается в этот миг на том конце провода. — Это приятно. В понедельник ты никуда случайно не уезжаешь?
— Нет, нет, — выпалил я.
— Тогда после занятий я зайду в редакцию. Дождёшься меня?
— Что за вопрос!
Но Рена не клала трубку.
— Твои розы до сих пор не завяли. Все до одной распустились, и комната так и благоухает. — Она помолчала. — Розы
— Люди встречаются друг с другом на перекрестьях множества дорог, — сказал я, — не сознавая, что вся их минувшая жизнь готовила эту встречу.
— Да, так оно, видимо, и есть, — откликнулась Рена. — И невозможно узнать, что ждёт их после неведомых этих перекрёстков.
— Ты очень мне нравишься, Рена, — просто сказал я. — До понедельника.
— До свидания, — сказала Рена, но трубку всё-таки не положила. — Ты тоже… мне симпатичен. Я приду в понедельник, до свиданья.
— Цав’т танем, — внезапно вырвалось у меня.
— Савет танем, — неловко повторила она. — Что это значит?
— Не савет танем, а цав’т танем.
— Цавед танем.
— Нет, цав’т танем.
— Цавет танем? Как это переводится.
— Если буквально, то возьму себе твою боль, унесу твою боль.
— А… агрын алым, — обрадовалась Рена. — Или близко по смыслу: дардын алым, гадан алым. По-азербайджански звучит и точней, и лучше, чем по-русски. — Она засмеялась: — Цавет танем.
Сердце беспорядочно колотилось, и я минуту-другую вышагивал по кабинету, не в силах чем-либо заняться. Мне страшно хотелось поделиться с кем-то новостью — Рена придёт ко мне в понедельник, я день-деньской буду подгонять время и дожидаться, дожидаться. Сказать об этом ужасно хочется, но я знал, что никогда и никому не скажу ни слова.
Из окна на пятом этаже я глянул вниз; одинокое лоховое дерево вытянулось над стеной, огораживающей здание, раскинулось над улицей, которая выходила на ЦК, и развеивало там и тут белую цветочную пыльцу. Над облаками пыльцы порхали пёстрые бабочки; то одна, то другая садилась на цветы, Мне была видна из окна площадь у метро «Баксовет» с её многолюдьем и толчеёй и район старого Баку — Ичери-шехер с высокими толстыми крепостными стенами и пушечными бойницами, с просмолёнными плоскими кровлями, что знай посверкивали под солнцем, с караван-сараями, банями, мечетями и заунывным голосом муэдзина, призывающего правоверных к намазу, с паутиной узких улочек, спускающихся к морю, где стремглав носились над судами на якоре чайки — то одна, то другая стремительно ныряла в воду и стремительно же выныривала. Прежде, когда не возвели ещё нового здания ЦК, из окна открывалась широкая морская панорама, а теперь взгляд выхватывал только малую её частицу. Волны под весенним солнцем сияли и слепили, отражая его лучи. Небо из окна кабинета тоже казалось рассечённым надвое. Разбитый на холме участок парка имени Кирова застил обзор, и чудилось, что высокий памятник этому деятелю с его рукой, указующей на город и море внизу, не стоит на возвышенности, но парит под облаками.
Я вышел в коридор и, свернув налево, заглянул в общий отдел.
Лоранна сидела у себя за столом, а перед ней расположился Леонид Гурунц — бодрого вида человек с улыбчивым лицом и небрежно зачёсанной набок каштановой с проседью шевелюрой.
— Познакомьтесь, Леонид Караханович, — представила меня Лоранна, — это заместитель нашего главного редактора. Родители у него карабахские, но сам он из Сумгаита.
Я знал, разумеется, Гурунца как писателя, читал его книги, особенно сильное впечатление произвела на меня его «Карабахская поэма», пронизанная нежностью, любовью и романтическим настроением.
— Так ты карабахец? — Он с места энергично протянул мне руку. — Ну, скажи: зачем спрашивать? И без того видно — высокий, статный, с изюминкой. Карабахцы, они все такие — рослые, красивые. Баграт Улубабян недаром сказал: не народ, а семенной фонд. Ты женат?
Я отрицательно помотал головой.
— Я в твои годы уже дважды развёлся, а ты даже не женился.
— Времени нету, — подмигнула Лоранна.
— Или вы не даёте ему времени, — рассмеялся Гурунц. — Человек в молодости живёт, чтобы любить. А в зрелые годы любит, чтобы жить. Первая моя жена была сестрой жены поэта Татула Гуряна. Ну а поскольку мы с Татулом были близкими друзьями и женились на двух сёстрах, то и псевдоним решили взять один и тот же: он — Гурян, я — Гурунц. Эх, нет на свете ничего лучше молодости, — вздохнул он, — и дороже тоже нет. Пока человек молод, ему нужны две малости, чтобы чувствовать себя вполне счастливым. Так что покуда молод — улыбайся себе каждый день, ищи вокруг развлечений. Мечтать, улыбаться — вот что человеку необходимо. Как говорится, следуй за мечтой, и там, где прежде стояла глухая стена, перед тобой распахнётся дверь. Стоит человеку бросить мечтать, и он уже почти мёртв… Стареть и взрослеть — это далеко не одно и то же, — заключил Гурунц после паузы. — Коль скоро тебе тридцать и ты целый год проваляешься, ничего не делая, на диване — тебе стукнет тридцать один. Нет ничего проще, чем стать еще на год старше. Для этого вовсе не требуется ни таланта, ни дара. Дарование, талант — это как раз то, что позволит тебе,
Сидя чуть поодаль, Сагумян молча слушал Гурунца и согласно кивал головой. Должно быть, он отчётливо помнил те времена и события.
— А в чём, собственно, вас обвиняли? — спросила Лоранна. — В книге было что-то антисоветское?
— Да в том-то и дело, — махнул рукой Гурунц. — Об антисоветчине и речи не шло. Их взбесило само название. Говорили: «Ты почему именно про Карабах разговор в романе затеял, у нас что, других краёв нету?» И всё из-за «Карабахской поэмы», которую никто из них и прочесть-то не удосужился. Исключая, конечно, заглавие. Мне всё это надоело, я возьми и напиши про эти художества в ЦК, Мир-Джафару Багирову. Ночью Багиров звонит редактору газеты на армянском языке «Коммунист» Тиграну Григоряну и требует представить ему книгу, а потом распоряжается напечатать в «Бакинском рабочем» положительный отзыв. Видели бы вы, как юлили, как заискивали передо мной вчерашние гонители, как они передо мной извинялись. Однако ж это благодушие преследовало дальнюю цель. Вскоре в Баку затеяли борьбу с Мариэттой Шагинян, да не на жизнь, а на смерть. Приглашают меня в ЦК — мол, так-то и так-то, поставь свою подпись под статьёй, уже готовой, где Мариэтту Сергеевну смешивают с грязью. Я наотрез отказался. Она, объясняю, для меня всё равно что духовная мать, она первая сказала доброе слово о моих писаниях. «Иди и подумай, — холодно сказали мне. — Мы позовём». Но не позвали. Позвали Маргара Давтяна — уважаемый, достойный человек, депутат Верховного Совета. Был такой порядок — одного из армянских интеллигентов Баку полагалось избрать депутатом. Прежде в депутаты выдвигали артистку Жасмен, в сорок девятом, после того как армянский театр в Баку закрыли, депутатом стал Давтян. Повод подвернулся что надо, прямо по народному присловью — собаки сцепились, нищему повезло, прежний ваш редактор Самвел Григорян им воспользовался. Пошёл в ЦК и, назвав кандидатуру Маргара Давтяна, предал его. Дескать, он прозаик и хороший знаток истории. Ваш прежний — опытный лис. Прекрасно понимал — эта подпись погубит Маргара, и редактором армянского журнала «Гракан Адрбеджан» и депутатом Верховного Совета неизбежно станет он сам, Самвел. Так и вышло. Все республиканские газеты — азербайджанские, русские, армянские — напечатали ту статью за подписью Маргара Давтяна и Тиграна Григоряна. Для Тиграна это значения не имело, в бытность свою секретарём Карабахского обкома он к таким вещам привык, а Маргара эта статейка морально уничтожила. Случилось это тридцать лет назад, и вот уже тридцать лет ваш прежний шеф не расстаётся с депутатским своим значком.
— А то как же, — подтвердил Сагумян, — значок, можно сказать, оплачен кровью, теперь он его не выпустит из рук. У азербайджанцев хорошая поговорка есть: кйор тутугыны брахмаз, то есть, слепец что схватил — не выпустит.
— Да что толковать, Арутюн, — задумчиво сказал Гурунц в ответ на реплику Сагумяна. — Культ личности после смерти Сталина осудили, Берию и Багирова расстреляли, смотрите, дескать, у нас всё по закону, ведь у нас и конституция есть, и прокуратура, и суд, и правосудие. Всё это будто бы создано, чтобы служить интересам народа. Между тем у гидры взамен отсечённой головы повырастали новые головы, много новых голов. Один из них — первый секретарь Нагорно-Карабахского обкома Борис Кеворков, наделённый в своей епархии почти такой же неограниченной властью. И как это вытерпеть? — Гурунц перевёл дух и тихо, словно говорил сам с собой, сказал: — Истина, справедливость — они будто бы положены в основу нашей жизни. Покажите мне Бога ради, где вы их видите или видели. Если не вы, то другие. Не вчера, так накануне. Может, они дожидаются за семью печатями, чтобы мы их освободили и вывели на свет?
Двери тихонько отворились, и в комнату с неизменной своей авоськой в руке вошёл наш прежний главный редактор. С клоком седых волос на плешивой уже голове, будто бы приклеенном слева направо, с отвислым подбородком, рыжеватый, маленький, но всё ещё крепкий, он на мгновенье замешкался, повозился с папкой для бумаг и, пристально глядя на Гурунца, молвил:
— Мне Кеворков квартиру дал.
В его словах так и сквозило намеренье подлить масла в огонь.
Гурунц поднял голову и воззрился на него.