Отдайте братика
Шрифт:
Первое, что бросилось в глаза Алешиной маме, когда она попала в эту палату, это глаза и лицо Богомолки. Таких до этого она не видала. А когда вгляделась, вдруг стало проявляться-закрепляться где-то в дальнем краешке сознаний, что видела, парочкой снимочков отпечаталось в этом краешке, что видела там, куда заскакивала свечки поставить.
„Схватило подсознание“, как сказал бы папа, зацепило в стремительном прорыве сквозь бабок в платочках, сквозь беспрерывное: „Давай быстрей Алеша“.
От нее, от Богомолки, взорвалось вдруг своей необычностью слово „грех“,
– Да уж, – закуривая, говорила Язва, – куда ни плюнь, все у тебя грех, и жить-то, выходит, – грех.
– Бывает и так.
– И что же, не жить что ли?
– Жить не грешить.
– Ишь! А сама так живешь?
– Нет. – И так вздохнула при этом, что ни у кого, даже у Бочки, не возникало желания ни цепляться к ее словам, ни ерничать над ними, ни подковыристые вопросы задавать.
Богомолке тут было хуже всех, она очень хотела родить, но в очередной раз выкинула. Детей у ней было трое, а беременностей – семь, все четыре выкидыша сопровождались сильными болями и огромной потерей крови.
После того „нет“ и вздоха Богомолка добавила:
– Вот, завидую вам, а хуже зависти нет греха.
Аж вскинулись три девки разом, – и Язва, и Бочка, и Доска:
– Нам?! Завидуешь? Это чему же?
– Крепости ваших придатков.
Девки прыснули – нашла, мол, чему завидовать, хотя, наверное, этому можно было завидовать, про себя Доска говорила так:
– Уж раз запечаталось во мне – на канате не вынешь.
– И много раз канатом пользовалась? – Спрашивала, похохатывая Бочка, закусывая водку сигаретным дымом.
– Не упомнишь, – отвечала Доска, закусывая громким ухвыдохом.
Богомолка лежала все время, вставать ей запретили, и все спрашивала: ушел из-под окна ее муж или нет. Нет, не ушел. Все три девки только головой покачивали, на него глядя, ну чего теперь тут торчать, все уже, все сделано, ничем не поможешь, да и чем ты, мужик, тут вообще мог помочь бы. А Доска вдруг подумала, что завидовать бы не придаткам надо, а мужику вот такому: чуть не плачет, вон стоит, поди и ухо свое к животу Богомолкиному приставлял, как, мол, там шевелится? А у Богомолки и рот до ушей. У Доски тоже хахаль есть, в благодарность за аборт достал ей диск „Би-джис“, и она видела себя уже пляшущей. Пока Богомолкиного мужика не увидала. Мокнет стоит, но не уходит.
– Машк, неужто вам троих мало? – говорила Бочка. – Я одну-то свою иной раз утопить готова. И какая в них радость, морока одна...
– И в церковь ходишь?! – воскликнули разом все три девки, когда разговорились с ней в первый день ее появления. Тогда все трое, узнав, как она мучается, сохраняясь, решили ее обстругивать под свою мерку, – не валяй дурака, свое здоровье дороже.
Тогда и возникло, всколыхнулось и залетало по палате
Все трое сначала обалдели от возмущения и взгомонились:
– Да в нем, в трехнедельном нет еще ни хрена, какое убийство!..
– А мне сама врачиха посоветовала...
– А я уж четверых абортировала, что ж я по-твоему?..
Маша не спорила, не доказывала, не осуждала, смотрела только перед собой.
– Ух и гляделы у тебя язвенные!.. – сказала тогда Язва и рассказала, как она третьего „оформляла“, когда срок на аборт просрочила.
– Со стола пришлось прыгать, так засел, подлец, что ни в какую! Раз тридцать прыгала, пока не почувствовала, ага, подвигается! пошел!.. Пора звонить.
– А почему родить не захотела? – спросила тогда Маша.
– Да на кой ... он нужен! Нищету плодить.
Чувство омерзения от таких рассказов и постоянной матерщины прошло у Маши быстро. Ей стало очень жаль девок. Но и жалость быстро прошла, она перестала замечать их, стараясь находиться наедине с молитвой. Это заметила, почувствовала Алешина мама, когда сегодня появилась здесь. Такое же вот лицо отрешенное и заплаканное промелькнуло там... когда сына своего тащила от надписи той, сквозь молящихся теток, одна вот сфотографировалась. А может она и была?
– Молишься? – спросила Алешина мама, поправляя подушку.
Богомолка молча кивнула головой подтверждающе.
– Что ж тебе Бог не помог сохранить, коли ты так хочешь?
– Мы много чего хотим.
– Да ты вроде совсем немного хотела. Родить всего... Сама говоришь, убийство, а выкинуть это что? Это чье убийство? Не Бога ли твоего?
– Бог не убивает, – сказала Богомолка и повернула тихие свои заплаканные глаза к Алешиной маме, – Бог забирает к себе.
– Да чего там забирать-то? Ни кожи ни рожи, ни костей ни мозгов, весом с мышку, ростом с кузнечика...
– Есть чего забирать! И кожа и рожа, и кости и мозги, все при нем, хоть и весом с мышку, – и вдруг улыбнулись заплаканные глаза.
– Спасибо тебе... Все, что Он ни делает, все, значит, так надо.
– Да, глядя на тебя, не скажешь, что так надо, ведро слез, вон, выплакала. На мужика твоего смотреть страшно. – И тут же подумала, что у ее мужа никогда такого взгляда не будет, ни при какой ситуации, нечем ему так смотреть, нет ничего такого в жизни, что могло бы сделать его глаза такими, как у этого, полдня у окон стоящего...
– Значит ведра мало, – тихо сказала Богомолка, – слезы очищают...
– Да не слезы очищают, а хирургический нож! – резко и зло перебила Алешина мама. – Он уже тебя вычистил! А слезы... слезы, по-моему, разъедают и душу и тело.
– Злые – да.
– А у тебя, значит, не злые?
Задумалась ненадолго Богомолка... и тут же Алешина мама подумала, что вот так задуматься (и как „вот так“ – не выразишь, чтоб вот такое на лице изобразилось), она тоже не умеет, как не умеет ее муж, Алешин папа, так смотреть и стоять, как стоит и смотрит сейчас под дождем муж Богомолки. Подумала Богомолка и сказала: