Отец уходит. Минироман
Шрифт:
А потом я пошел дальше — туда, где торговый пассаж для паломников, где киоски с тысячами открыток, доход от которых пойдет на строительство святилища, где с лотков продаются специально изданные к столетию сестры Фаустины сборники литаний и песнопений, а на табличках с фамилиями жертвователей сообщается, что интересующихся просят обратиться в Фонд (адрес, телефон, факс, e-mail, ИНН); где полно магазинов с предметами культа и длинная галерея утыкается прямо в огромную рекламу кока-колы; и где на стене обменного пункта крупными буквами написано "Предметы религиозного культа. Обмен валюты. Золото. Серебро. Скупка. Продажа", а под надписью двухметровая деревянная сестра Фаустина прижимает к сердцу левую руку, а правой благословляет всех, кто решится купить, продать или обменять крестик, золотой образок или серебряную цепочку. И я вошел в магазин, чтобы купить матери четки, а в магазине — Папа… ба, сотня Пап, во всех известных типографиям форматах, по всей стене, а посередине табличка "Купленный товар возврату и обмену не подлежит". И правильно: как можно вернуть Папу, как можно обменять его на ладанку, образок или фигурку святого?! А дальше та же самая деревянная сестра Фаустина, тем же самым жестом приветствующая всех и благословляющая тех, кто захочет ее отсюда забрать, заплатив выкуп в размере 1948 злотых — на 258 злотых больше, чем за ее близнеца — отца Пио [43] , из-под деревянных повязок на кистях рук которого сочилась деревянная кровь. Дороговато; но вот ангелочка можно было приобрести за ю или 15 злотых, в зависимости от размера; а такого же со сломанным крылышком — за символическую пятерку (если отыщешь его в корзине с надписью "Уценено", среди двух марийных и одного ватиканского флагов, трех елочных шаров, кожаного бумажника с закопанским узором, двенадцати пасхальных открыток
43
Отец Пио (Франческо Форджоие, 1887–1968) — один из самых популярных святых католической церкви, итальянский монах-капуцин, чудотворец, провидец, на руках и на теле у которого были кровоточащие стигматы
(Тот ноябрь не грянул внезапно, он загодя о себе предупреждал, уже в октябре было очень темно и дождливо, а потом с каждым днем становилось все хуже. И все труднее стало угром выползать из постели, умываться, одеваться и выходить в сырое осеннее ненастье, и тогда я подумал, что надо уверовать, что прав был ксендз, который когда-то, давным-давно, сказал матери: "Принуждать никого нельзя. Не хочет мальчик ходить в храм, пускай не ходит, рано или поздно он туда вернется; люди с такими печальными глазами всегда возвращаются". Так я подумал однажды утром, лежа в постели, в полумраке, с пересохшим горлом и разрывающейся от боли головой, а потом вспомнил, что в Сопоте будут выступать Богумил, Богуслав и Божидар, трое самых католических польских поэтов, и еще я подумал, что это не случайно и что, раз уж так получилось, это будет тот самый день. Вечером я ехал в пригородной электричке, за мокрыми оконными стеклами мелькали огни Труймяста; напротив храпел какой-то мужик, рядом две девушки со смехом рассказывали друг дружке про свои первые ночные приключения, а я пытался себе представить, как оно будет: сначала стихи, потом, вероятно, дискуссия, возможно, за бокалом вина, и тогда внезапно что-то во мне сломается, треснет какая-то скорлупа, и придет озарение, и я найду точку опоры, без которой не только нельзя перевернуть мир, но и перескочить на другой путь с того, по которому меня несет сила инерции, через кабаки и чужие квартиры, перроны и вокзалы, торговые центры и кинотеатры. До места я добрался вымокший до нитки, задолго до назначенного часа; стоял в коридоре, читая объявления, и тут пришел Богуслав, бледный от недосыпа, и: "О, привет! Клево, что ты здесь. Заебисто! А я сюда прямо из Кракова, бля, неслабо было, награды какие-то раздавали, не просыхали три дня, я подклеил одну, черненькая такая, офигительная, акгрисуля, кажется, хотя я даже не спрашивал, чувак, что она вытворяла, у меня в жизни такой не было". Следом пришел Богумил. "Привет, вы вроде еще не знакомы, — сказал Богуслав, — знакомьтесь, Петр, Богумил". Я хотел что-то сказать, дескать, читал, дескать, под впечатлением, но не успел — Богумил только кивнул мне и тут же повернулся к Богуславу, стукнул со смехом по спине: "Ха-ха, брат, тухленько выглядишь, перебрал малость, а? Я тоже, я тоже. Соскучился я по тебе, брат, ну что там у тебя, пишешь что-нибудь?" А Богуслав: да, что-то пишет, в поезде, чтобы не пропадало время, а то ведь посидеть спокойно не дают, вечно в поездках — туда, сюда. Но тут: "Добро пожаловать, уважаемые гости, милости просим", — кто-то уже размашисто открывает дверь, и мы входим в зал, а там полно стульев, и пирожные, и стаканчики для вина. Сразу подвалил народ: приветствия, улыбки, рукопожатия, эти собрались в кружок, те, рассевшись, переговариваются, прихлебывают вино, чмокают, жестикулируют, шум, гам — и: "А вот и Божидар, приветствуем!" — крикнул один; Божидар вошел, поздоровался, вроде как застенчиво; наконец все угомонились, и Богуслав, сидя за столом, объявил, что сейчас будет читать свои стихи Божидар и что стихи эти про Бога, и Божидар неловко поклонился, прокашлялся и начал читать, а я сидел в последнем ряду и думал: вот это, похоже, от чистого сердца. А потом Божидар закончил, и опять зашуршали: "как вам?" — спросила дама в шиншиллах, "почему бы и нет?" — ответил господин с бородкой; и снова чмок-чмок, шу-шу, шелест, серебристый смех, расслабон, из зала в коридорчик и обратно, похлопывания по плечу, поздравления, комплименты, приглашения. "Ну что, махнем в Спатиф? [44] — сказал Богумил, когда шиншиллы отчалили, ну и мы пошли, по дороге завернули в круглосуточный магазин на Монте Кассино, и: "Я пока четвертинку, а вы?" Мы тоже по четвертинке, и вот уже веранда Спатифа, и сигареты, и треп, и подливание водочки в пивко, пока не видит смазливая официантка, которой Богуслав тут же: "Вы когда заканчиваете?" — а Богумил: "Хе-хе!" — и уже он о своем, как вынужден то да се в стихах вычеркивать, чтобы жена не догадалась, и уже спрашивает у Богу-слава, помнит ли тот двух чувих, ну, тогда, в поездке, с которыми они славно прокатились на море, а Божидар в сторонке, тоже вроде бы подхихикивает, но как-то неискренне, наверно поэтому я у него и спросил… но это было позже, когда мы уже перебрались наверх, где главное разгуляево, где студентки и актеры и где я прокричал Богуславу: "Ты знаешь, что такое ‘заебисто’?" — а он мне в ответ: "Вот это и есть заебисто, старик!"; а к Божидару я обратился с вопросом позже, когда уже все подустали и мы стояли в очереди в сортир; я спросил: "Скажи, а как ты к этому относишься, ну, понимаешь, что в стихах и эссе они такие, понимаешь, да? — а на самом деле другие?" Он слегка поморщился и сказал: "Я оценок не даю, мне, может, и не до конца, не совсем, не больно нравится, но оценивать я не берусь". И снова треп, рюмочки-студенточки, и снова в сортир, пить втроем в одной кабинке принесенное с собой (так дешевле) пиво, и так допоздна, а в три ночи перед Спагифом объятия, восклицания, поцелуи и: "До свидания, пока, пока, даст бог, не в последний раз, надо чаще встречаться, пока еще молоды, пока жизнь не прошла". По пути на вокзал я споткнулся на ступенях перед костелом, потом поговорил около киоска фастфуда с каким-то мужиком, который выскочил из клуба перехватить кебаб, осенняя холодрыга, а он голый по пояс, потный торс нелепо сверкает, челюстями работает зверски, будто наглотался колес. "Знаешь, что такое ‘заебисто’?" — спросил он у меня, а я уже знал: "Вот это и есть заебисто", — говорю. А он мне: "Правильно! Только это и ничего больше. Давай пять!" Спустя несколько дней я слушал Богумил а по радио — он рассуждал, был ли Милош хорошим католиком, склоняясь к тому, что все-таки был, хотя и восхищался Востоком и подписывал письма в защиту прав геев, это все чепуха, а взгляды у него, в целом, были правильные; я слушал Богумила, но не узнавал голоса и три раза проверял в программе передач, действительно ли это он, потому что голос был какой-то другой, вроде бы его, но не похож, нисколечко не похож.)
44
Союз польских актеров театра и кино; также клубы этого Союза.
"Знаешь, что там видели мои знакомые? — спросил Марко, когда мы вечером сидели в кабаке и я рассказывал обо всем: как сел в автобус, как ехал, не особо зная, зачем еду, как топал в гору, как искал и не нашел, и как потом спускался вниз, и как наткнулся на ярмарку, где тысячи Пап с улыбкой глядели на меня с автомобильных брелков, зажигалок, пепельниц, фарфоровых кружек и плакатов, с ковриков и трещоток, с закладок, тарелочек, флажков, вымпелов, консервных ножей, шкатулочек, вазочек и с циферблата часов, невозмутимо, как умеют только часы, отмеряющих время. — Это все чепуха, — сказал Марко. — Мои знакомые в прошлом году были в этом пассаже, ну, в паломническом центре, где все эти бытовые услуги, аптеки, врачи, рестораны, — и видели разложенные повсюду листовки с вопросом: ‘Хочешь понравиться Богу?’ — и ниже, мелким шрифтом ‘парикмахер восемь злотых’".
Так что же еще? Что еще? Было что-нибудь еще, что-нибудь важное? Пятница и суббота — сплошная круговерть: на выставке живописи в "Бункере" кто-то попереворачивал все картины с Папой лицом к стене, вечером кто-то — я? — говорил кому-то — мне? — "Как думаешь, каково быть учителем этики, философом и знать, что люди тебя любят, но примерно так же, как святого Николая? Каково показывать свою старость и немощь, зная, что ты — единственный, чью старость и немощь не показать нельзя, а еще зная, что, когда ты совсем ослабеешь, их ничто не остановит и они покажут в прямом эфире, как ты умираешь?" Кто-то прислал цепочку: "Кароль Войтыла родился 18.05.1920, сумма цифр, деленная на два, — 13, избран Папой на конклаве 94-мя голосами, а 9 + 4 = 13, было ему тогда 58 лет, опять 13, — и так далее, вплоть до: Папа прожил ровно 31 тысячу дней, если посмотреть в обратном порядке… Ни прибавить, ни отнять!" А что прибавлять и от чего отнимать? Еще кто-то написал, что чувствует себя обманутым коллегией кардиналов, которая тянула с вскрытием завещания, поскольку хотела оставить тело Папы у себя, а он наверняка хотел быть похоронен здесь, в Польше, в прекрасной
45
Папский, или Каменный путь — туристический маршрут, на котором камнями отмечены места, где останавливался Иоанн Павел II во время посещения Подляского воеводства.
46
Футболист, тренер, спортивный функционер.
И не было у Святого Отца надежды.
Наконец настало это воскресенье, холодное и промозглое. На стадионе "Краковии", стадионе имени Иоанна Павла Второго, том самом, где несколько дней назад братались фанаты краковских клубов, начинался матч мира и согласия: "Краковия" Краков — "Легия" Варшава; тысячные орды болельщиков собрались, чтобы продемонстрировать добрую волю. Мне рассказывал один сотрудник спортивной газеты, как они поднялись на трибунах, друг против друга, и по данному знаку пропели польский гимн, а потом "Клятву" [47] и еще "Лодку", любимую песню Папы, — и голоса их крепчали, и все проникновеннее становились, и волнение охватило всех до единого. А потом с четырех углов стадиона выпустили четырех белых голубей в знак мира и вечной отныне дружбы. И в глазу у многих блеснула слеза, скупая, мужская. А потом сиротка из детского дома медленным торжественным шагом прошла на середину поля и остановилась ровно в центре, чтобы выпустить последнего голубя, самого большого и самого белоснежного, дабы он возвестил земле и небу, животным и людям о том, что воцарился pax maxima et infmita, дабы отнес мирное послание болельщикам всех клубов, дабы прервал навсегда братоубийственные распри, дабы поднебесным своим полетом положил конец махалову и мочилову; и дабы шелест его крыльев услышали повсюду, где еще неделю назад слышны были тяжелые удары кулаков, проклятия одних и стоны других, повсюду, где серые тротуары орошались красной фанатской кровью, проливаемой в священных войнах за честь клуба; и пусть его незапятнанная голубиная белизна заставит фаната "Арки" перевести через улицу бабушку фаната "Лехии", а фанат "Погони" поможет нести тяжелую сумку матери фаната "Леха", а сестра болельщика из Вроцлава сможет без опаски любить болельщика из Варшавы. И остановилась сиротка ровно посреди поля, и в великой тишине подбросила вверх белого голубя. И кто знает, как сложились бы судьбы мира, если бы голубь взмыл в небеса; но, увы, он лишь на краткий миг повис в воздухе, как любой брошенный вверх предмет, а затем шмякнулся в траву, ибо был тот голубь мертв, был тот голубь недвижен — сыграл в ящик бедняга, дал дуба, попросту говоря сдох где-то по дороге, ненароком придушенный сироткой, а может, не выдержав груза ответственности. И великая тишина вдруг взорвалась, взревела громче медных груб, а потом началась рубиловка. Двумя часами позже Клубень, прячась за шторой у себя дома, с восхищением наблюдал за тактически безупречными действиями польской полиции, которая сперва разогнала толпу массированной атакой водометами, а затем самых стойких обстреляла резиновыми пулями; так, не раз испытанным способом, взяли верх доблестные стражи порядка. Впрочем, кто знает: возможно, виноваты именно они, маловеры, прибывшие на матч примирения в бронемашинах и с оружием, возможно, из-за них все так повернулось…
47
Патриотическая песня на слова стихотворения Марии Конопницкой.
Вскоре затем пошел дождь, холодный, апрельский. И шел целый час, если не дольше, и погасил лампады, и свечи, и весь город погасил; так что, когда из-за туч робко выглянуло солнце, картина была уже совсем другая. Мокрые улицы, мокрые тротуары и стены; из мокрых темных стен торчали мокрые древки, а с мокрых древков уныло свисали мокрые склеившиеся флаги, будто привязанные к веткам мертвые птицы. Все это я видел из окна машины, пока ехали на обед к Мартине и Марко по почти пустым улицам, по мостам, площадям, по мокрому смурому Кракову, отряхивающемуся от воды, как отряхиваются некрасивые старые собаки.
После обеда мы немного поговорили о каких-то пустяках, а потом уже никто ничего не говорил, мы просто стояли у окна и молча курили. Я вспомнил одно занятие по философии, мы обсуждали эссе, из которого следовало, что основа всякого дискурса — общий культурный контекст. Я тогда сказал, что уже несколько лет обретаюсь среди людей, участвующих в создании польской культуры, творящих некий ее фрагмент, и что, честно говоря, они обходятся без дискурсов, просто беседуют на самые разные темы. "Нда? Очень вам сочувствую, — сказала магистр Б., — я, например, со своими знакомыми постоянно говорю о культуре". Именно это мне вспомнилось, когда мы стояли у окна и курили: Дорота, известная польская писательница; Казик, поэт и критик, сотрудничающий с популярным ежемесячником; Марко, главный редактор серьезного журнала, посвященного новой культуре; Мартина, одна из руководителей недавно созданного динамичного издательства. И я. И была тишина. Папа уже умер, и уже похоронен, и не находилось никакой другой темы, за которую можно было бы уцепиться, как за спасательный круг. Мы просто стояли, поглядывая — кто на сигарету, кто на Краков за окном, кто на собственные руки. Лишь бы не смотреть на других. И так довольно долго. Наконец Марко кашлянул и сказал: "Напиши об этом. Напиши минироман, можно сюжетный, с элементами эссе, или документальный очерк, или репортаж. Короче, в любом жанре, по своему усмотрению. Напиши, как ты приезжаешь в Краков, а Папа умирает, а ты в чужом городе, и что вокруг происходит, и о немцах этих напиши, как они удивляются. Обязательно напиши, такая книга может наделать шуму". Я долго смотрел в окно на темное усталое небо, а потом подумал: почему бы и нет, и сказал: "Ладно, напишу". Тогда Дорота сказала: "Только не пиши от первого лица, не то потом никому не объяснишь, что это не ты, что, если написано от первого лица, не надо думать, будто герой — тот самый человек, чья фамилия стоит на обложке". Я сказал: "А на хрена, пускай каждый понимает как умеет, пусть думает, что хочет, лишь бы думал". А вечером я сел за стол, включил компьютер и написал: "Начинается все это накануне моего двадцать четвертого дня рождения". И тут вдруг позвонила Аля, о которой я все эти дни почти не вспоминал, которая потерялась где-то по дороге. Позвонила Аля, я сказал: "Алло", — и повисла тишина. А потом она сказала: "Знаешь, насчет ребенка… его не будет. Слышишь? Его не будет".