Отечественная война и русское общество, 1812-1912. Том II
Шрифт:
Французское влияние, пожалуй, еще больше, чем в сфере идей и воспитания, сказывалось в образе жизни и во внешнем виде тогдашних представителей и представительниц русского дворянского общества. Не говоря уже о Петербурге, в котором французские моды привились довольно прочно, и в старой патриархальной Москве, на Кузнецком или на Тверском бульваре можно было встретить лиц, одетых во фраки новейшего покроя с длинными, заостренными фалдами цвета морской волны, в розовых или голубых жилетах, в обтянутых брюках, заправленных в сапоги a la Суворов, изготовляемые в Париже; с галстуками, доходящими до самых губ, в которых виднелись громадной величины булавки; на груди у таких франтов висели цепочки с массой брелоков, на пальцах и даже в ушах виднелись кольца; в одной руке у них дубинка «прав человека», а в другой «русская шляпа», также из Парижа с улицы Ришелье, которую они не решались надеть, боясь смять свою прическу a la Duroc или a la Titus; несмотря на свое хорошее зрение, многие из них, следуя парижской моде, носили очки и лорнеты. Русские дамы, вслед за француженками, облекались в свободные греческие туники, с открытой шеей и обнаженными руками. Они приходили в восторг от этой новой моды и, вслед за московской
В этом-то обществе, вполне зараженном галломанией, преклонявшемся перед старой монархией Бурбонов, перед белым знаменем и белыми лилиями, появляются французские эмигранты-роялисты и сразу попадают в какую-то почти родственную атмосферу. Идея легитимной власти, власти «Божьей милостью», пустила глубокие корни при русском дворе. Ею были проникнуты люди старого поколения, все эти «орлы» великой Екатерины, но и среди более молодых охранительные принципы были еще очень сильны. Этот легитимный образ мыслей в высшем петербургском свете еще больше укреплялся от присутствия множества знатных французских эмигрантов. В великосветских салонах жадно слушали их печальные повествования о бедствиях и гибели королевской фамилии, о разврате и неистовствах Бонапарта. Представители самых громких французских фамилий, перед которыми привыкло благоговеть молодое русское дворянство, появляются как-то вдруг в столичном обществе. Княгиня де-Тарант, герцогиня Грамон, герцог Ришелье, князь Полиньяк, графы Дама, Блакас, Шуазель-Гуффье и др. являются желанными гостями в домах знатных русских бар. «Можно было себя представить находящимся в Париже, — говорит г-жа Виже-Лебрен, — так много было французов во всех слоях общества». Родной язык эмигрантов повсюду слышался в гостиных, в которых они чувствовали себя своими людьми, а для того, чтобы как-нибудь их не огорчить и не раздражить в этих салонах, старательно избегали затрагивать политические и военные темы.
Граф А. К. Разумовский (Пис. Гуттенбрунн)
Французские аристократы, перепуганные ужасами революции, повсюду видели плебеев-заговорщиков. «Тогда, — говорит в своих воспоминаниях Вигель, — высшее общество совсем офранцузилось, сделалось гордее, недоступнее, стало отталкивать тех, кои не имели предписанных им форм». «Россия для иностранцев, — справедливо замечает другой современник кн. Вяземский — была поистине Индией или Перу». Многие из эмигрантов посредством браков породнились с русской знатью; большинство их вступило на русскую службу или по военному, или по гражданскому ведомству; некоторые из наиболее знатных получили придворное звание. Тем из эмигрантов, которым не удавалось пристроиться на государственной службе, оставалось снискивать себе пропитание или какими-нибудь ремеслами, или преподавательским трудом. В петербургских газетах начала XIX века попадаются довольно часто объявления об учителях иностранцах. В Москве же дело обстояло еще проще: по воскресеньям такие лица толпились у дверей католической церкви, куда являлись лакеи из богатых домов и приглашали кого-нибудь из них следовать за собой к своим господам. Другим местом для найма учителей в Москве был большой трактир в Охотном ряду, который называли «учительской биржей». Такие учителя ученостью не отличались, но, подобно эмигранту Рашару, о котором говорит в своих воспоминаниях Устрялов, очень живо умели болтать.
Хотя в громадном большинстве представители французской эмиграции были заражены вольтерьянством и атеизмом, но среди них было не мало лиц, глубоко преданных католицизму и носившихся даже с идеей ультрамонтанства. Особенно среди дам высшего света, воспитанных в религиозном индиферентизме, католическая пропаганда эмигрантов нашла себе много прозелиток. Такие «мученики революции», как княгиня Тарант, гр. де-Местр и кавалер д'Огард, вместе с католическими патерами, увлекали в лоно римской церкви целый ряд русских знатных дам, вроде княгини Голицыной, гр. Головиной, гр. Протасовой, гр. Ростопчиной, г-жи Свечиной и других. По словам гр. де-Фаллу, занимаясь прозелитизмом, эмигранты как бы старались отплатить русскому обществу за оказываемое им гостеприимство.
Рука об руку с эмигрантами в деле распространения католицизма в России действовали и иезуиты. При Павле иезуиту Груберу удалось снискать себе полное доверие государя, и папским бреве в 1801 г. иезуитский орден был восстановлен в пределах России, «согласно желанию императора Российского и русского дворянства». На Невском, против Казанского собора, в католической церкви св. Екатерины стали совершаться, с невиданной до тех пор в Петербурге пышностью, латинские мессы, сопровождавшиеся великолепной музыкой. На самом изящном французском языке иезуитскими патерами произносились красноречивые и увлекательные проповеди. Вскоре об иезуитах заговорила вся столица. Эмигранты убеждали русских в том, что иезуиты «это ваши сторожевые псы, оборони Бог их гнать. Если вы не хотите, чтобы они кусали воров — это ваше дело, но, по крайней мере, пусть они бродят вокруг домов ваших и, когда нужно, будят вас прежде, чем воры успеют выломать двери или влезть в окна». На балах и раутах, как свидетельствует г-жа Свечина, «шепотом произносили свои отречения и лепетали свою первую латинскую исповедь новообращенные овцы иезуитского стада».
Как бы в противовес тому французскому влиянию, которым насыщена была общественная атмосфера в первые годы XIX ст., в нашей литературе и в общественных кругах начинают раздаваться голоса людей, призывающих к борьбе с иноземными заимствованиями во имя патриотизма и русской национальности. Среди этих галлофобов мы встречаем и людей Екатерининской эпохи вроде Державина, Шишкова и бывшего любимца императора Павла, а теперь фрондирующего вельможу, гр. Ростопчина, и писателя, стоявшего в то время в зените своей литературной славы, Н. М. Карамзина. Около этих крупных имен было много людей мелких, незначительных, которые, тем не менее, способствовали тому, что общественное недовольство все сильнее и ярче проявлялось наружу.
Костюмы во Франции 1800–1810 гг. (Racinet)
«Наша молодежь, — возмущается Ростопчин, — хуже французской: не повинуются и не боятся никого. Нужно сознаться, что, одевшись по-европейски, мы еще очень далеки от того, чтобы быть цивилизованными. Всего хуже то, что мы перестали быть русскими и что мы купили знание иностранных языков ценою нравов наших предков». Называя Бонапарта «великим проходимцем», ополчаясь на французов и французолюбцев, Ростопчин, в своем патриотическом увлечении, доходит до того, что даже в улучшенных способах обработки земли видит каприз, проистекающий от страсти к новшествам.
Почти те же мотивы слышатся и в одном из писем Ростопчина к его другу, кавказскому герою, кн. Цицианову: «Какое несчастие, что Петр I нас обрил, а Шувалов заставил говорить нечестивым этим французским языком».
Костюмы во Франции 1800–1810 гг. (Racinet)
В то время, как в Москве в своем полудобровольном, полувынужденном изгнании Ростопчин метал перуны против галломанов и ратовал пером и словом против «людей, соединяющих в себе глупость русскую с иноземною», в Петербурге националистический консерватизм проявлял старик Державин, административная карьера которого приходила к концу как раз в эти годы. Все окружающие императора Александра были, по его словам, «набиты конституционным французским и польским духом». Молодых советников государя он называл «людьми, ни государства ни дел гражданских основательно не знающими», а реформа министерств была, по его мнению, «несообразна с настоящим делом». Отстаивая реакционную позицию в крестьянском вопросе, певец Фелицы еще в 1801 г. говорил, что «дарованная воля будет хуже рабства». Консервативное, а нередко даже реакционное, настроение представителей старшего поколения находило себе отклики и среди молодежи. Так, Греч, впоследствии издатель «Сына Отечества», так отзывался о французах: «Владычество этого племени в Европе есть в ней то же, что преобладание золотушного начала в человеческом теле».
Державин (Соб. Ровинского. С неизв. оригинала)
Что касается современной литературы, то в ней в защиту прав, попранной русской национальности одновременно выступили и провозвестник новых начал — Карамзин, и горячий поборник старины — адмирал Шишков. Еще в эпоху «Писем русского путешественника» из-под пера Карамзина выходили фразы, окрашенные в строго охранительный колорит. В начале же XIX в. это направление начинает преобладать в его литературном творчестве. Так, в статье «Приятные виды, надежды и желания нынешнего времени», он писал: «Гром грянул во Франции… мы видели издали ужасы пожара, и всякий из нас возвратился домой благодарить небо за целость права нашего и быть рассудительными. Теперь все лучшие умы стоят под знаменем властителей и готовы только способствовать успехам настоящего порядка вещей, не думая о новостях». В той же статье мы встречаем не мало ультраконсервативных суждений вроде, например, следующих: «Самое турецкое правление лучше анархии… учреждения древности имеют магическую силу, которая не может быть заменена никакою силою ума». Осуждая ужасы революции, Карамзин естественно должен был враждебно относиться ко всему, что было связано с великим французским переворотом. В одной из статей, написанной им в 1802 г., он со всем жаром своего литературного таланта нападает на современные моды. «Наши стыдливые девицы и жены, — читаем мы в этой статье, — оскорбляют природную стыдливость свою единственно для того, что француженки не имеют ее, без сомнения, те, которые прыгали контрданс на могилах родителей, мужей и любовников! Мы гнушаемся ужасами революции и перенимаем моды ее!» Указав, что после революции тон в Париже дают жены банкиров и подрядчиков, Карамзин с возмущением восклицает: «Мудрено то, что в государстве благоустроенном, где есть нравы, воспитание и правила, женщины, вообще любезные, следуют моде парижских мещанок».
Но наибольшего напряжения консервативно-националистический тон Карамзина достигает в известном его рассуждении «О любви к отечеству и народной гордости». Оно написано в том же 1802 г. и проникнуто теми же нападками на все иностранное, преимущественно французское. «Слава была колыбелью народа русского, а победа — вестницей бытия его, — гордо заявляет Карамзин, напоминая об итальянских походах Суворова и ряде поражений французских республиканских армий. — До сего времени Россия беспрестанно возвышалась, как в политическом, так и в нравственном отношении. Можно сказать, что Европа год от году нас более уважает — и мы еще в средине нашего славного течения». Но при этом он оговаривается: «Мы излишне смиренны в мыслях о народном своем достоинстве, — а смирение в политике вредно. Кто самого себя не уважает, того, без сомнения, и другие уважать не будут!» Стараясь играть на патриотических струнах своих читателей, Карамзин с пафосом восклицает: «Будем только справедливы, любезные сограждане, и почувствуем цену собственного. Мы никогда не будем умны чужим умом и славны чужою славою». Возмущаясь тем, что образованные люди в России, «зная лучше Парижских жителей все произведения французской литературы, не хотят и взглянуть на русскую книгу», Карамзин вразумительно замечает: «Оставим нашим любезным светским дамам утверждать, что русский язык груб и неприятен… и что, одним словом, не стоит труда знать его». Призывая русское общество к национальной самобытности и народному самосознанию, пробуждая в нем любовь к родине и народную гордость, автор рассуждения в заключение говорит: «Патриот спешит присвоить отечеству благодетельное и нужное, но отвергает рабские подражания в безделках, оскорбительные для народной гордости. Хорошо и должно учиться; но горе человеку и народу, который будет всегдашним учеником».