Откровение и сокровение
Шрифт:
Горький – в тяжком положении, под жутким прессом, в поле вытягивающих душу ожиданий. Можно представить себе, чего от него ждут: одни – чтобы он «заклеймил» повесть находящегося под ударом, другие – чтобы защитил Платонова от удара. Горький не делает ни того, ни другого. Но пытается негласно помочь.
В его архиве сохранилось письмо человека по фамилии Ковалев. Москвич, житель улицы Кропоткина, судя по письму, партиен и участник коллективизации, этот человек пришел от чтения платоновской «Хроники» в невероятное волнение, почувствовал готовность броситься обратно в деревню, чтобы довести коллективизацию до победного конца, а после того, как по повести ударила пресса, обратился к Горькому с призывом защитить Платонова от «несправедливой гражданской казни». На письме стоит пометка Горького: «Отвечено 29/VI». Если когда-нибудь горьковское письмо будет найдено, может быть, мы узнаем несколько больше о том, что он думал о повести Платонова.
Пока что мы
Письмо отослано 24 июля.
«Глубокоуважаемый Алексей Максимович!
Вы знаете, что моя повесть „Впрок“, напечатанная в № 3 „Красной нови“, получила в „Правде“, „Известиях“ и в ряде журналов крайне суровую оценку.
Это письмо я Вам пишу не для того, чтобы жаловаться, – мне жаловаться не на что. Я хочу Вам лишь сказать, как человеку, мнение которого мне дорого, как писателю, который дает решающую, конечную оценку всем литературным событиям в нашей стране, – я хочу сказать Вам, что я не классовый враг, и сколько бы я ни выстрадал в результате своих ошибок вроде „Впрока“, я классовым врагом стать не могу и довести меня до этого состояния нельзя, потому что рабочий класс – это моя родина, и мое будущее связано с пролетариатом… Я говорю это не ради самозащиты, не ради маскировки, – дело действительно обстоит так. Это правда еще и потому, что быть отвергнутым своим классом и быть внутренне всё же с ним – это гораздо более мучительно, чем сознать себя чужим всему, опустить голову и отойти в сторону».
«И быть внутренне все же с ним…» Заметим эту фразу.
«Мне сейчас никто не верит, – продолжает Платонов, – я сам заслужил такое недоверие. Но я очень хотел бы, чтобы Вы мне поверили; поверили лишь в единственное положение: я не классовый враг.
„Впрок“ я писал более года назад – в течение 10–12 дней. Отсюда его отрицательные качества технического порядка. Идеологическая же вредность, самое существо дела, произошла не по субъективным причинам. Но этим я не снимаю с себя ответственности и сам теперь признаю, после опубликования критических статей, что моя повесть принесла вред. Мои же намерения остались ни при чем: хорошие намерения, как известно, иногда лежат в основании самых гадких вещей. Ответственности за „Впрок“, повторяю, я с себя не снимаю, – это значит, что я должен всею своей будущей литературной работой уничтожить, перекрыть весь вред, который я принес, написав „Впрок“.
Лично для Вас, Алексей Максимович, я должен сообщить следующее…»
Далее Горький подчеркивает красным карандашом две строки:
«Много раз в печати упоминали, что я настолько хитрый, что сумел обмануть несколько простых, доверчивых людей».
Чем-то эта фраза Горького задевает.
«…Вам я должен сообщить: эти „несколько“ равны минимум двенадцати человекам; причем большинство из них старше меня возрастом, старше опытом, некоторые уже сами видные литераторы (во много раз сделавшие больше, чем я). Рукопись проходила в течение 8-10 месяцев сложный путь, подвергалась несколько раз коренной переделке, переработкам и т. д. Всё это совершалось по указаниям редакторов. Иные редакторы давали такую высокую оценку моей работе, что я сам удивлялся, ибо знал, что по художественным качествам этот „Впрок“ произведение второстепенное.
Я редко видел радость, особенно в своей литературной работе, естественно, я обрадовался, тем более что другие редакторы тоже высоко оценили мою работу (не в таких, конечно, глупых словах, как упомянутый член редколлегии). Однако я умом понимал: что-то уж слишком! Жалею теперь, что я поверил тогда и поддался редкому удовольствию успеха. Нужно было больше думать самому.
Теперь же вышло, что я двенадцать человек обманул – одного за другим. Я их не обманывал, Алексей Максимович, но вещь все же вышла действительно „обманная“ и классово враждебная. Я не хочу сказать, что 12 человек отвечают вместе со мной перед пролетарским обществом за вред „Впрока“. И чем они могут ответить? Ведь никакой редактор не станет писать (печатать? – Л. А.) таких произведений, которые поднялись бы идеологически и художественно на такой уровень, что „Впрок“ бесследно бы исчез.
Я
Я хотел бы, чтобы Вы поверили мне. Жить с клеймом классового врага невозможно, – не только морально невозможно, но и практически нельзя. Хотя жить лишь „практически“, сохраняя собственное туловище, в наше время вредно и не нужно.
Если Вас интересует – что-нибудь в связи с моим делом, если я здесь сказал не то, что нужно, то я Вам напишу дополнительно. Глубоко уважающий Вас Андрей Платонов»…
В этом письме нет, казалось бы, ожидаемой просьбы: прочесть повесть. Может быть, Платонов знает цену своим вещам? «Впрок» – действительно «второстепенное произведение» – и на фоне «Чевенгура», и в контексте той главной платоновской трилогии, которую «Чевенгур» начинает и которая в 1930 году в тиши кабинета уже продолжена «Котлованом». «Впрок» – вещь внешне броская, плохо слаженная, сбивчивая: может быть, сказалась спешка при написании, может быть, вынужденная переделка текста, а может быть, непроясненность самой мысли, бессильной преодолеть безумие.
Безумие, бьющееся внутри этой повести, свидетельствует о великой идее и о великой вере. Но – вывернуто. «Кулацкая норма» (пять процентов) «сидит в комиссиях», а «бедняки заявляют свое страдание песнями на улицах». В колхозе кулаки – вне колхоза бедняки; бедняки ждут, когда кулаки доведут колхоз до окончательной нужды и гибели, и все распадется само. Все перепутано, доведено до собственной противоположности; левое и правое меняются местами: сельсовет заботится о том, чтобы люди ели хлеб, как будто без этого они не ели; председатель учит колхозников умываться: моется на трибуне посреди деревни, а колхозники стоят кругом и изучают его приемы. Страна дураков! Радио мужики слушают, но не верят, ибо считают его граммофоном. В одну «душную ночь» сожгли кулацкий хутор, чтобы кулаки почувствовали – чья власть. В центр мира становится «дурак новой жизни»: товары не продаются, потому что «продавать их жалко»: головокруженцы – это подкулачники, черное – это белое, жизнь – это смерть, старый мир кончился безвозвратно…
Как же у Платонова происходит таинственное превращение святой мечты в святую дурь? Ведь он сам – совсем недавно – пламенный проповедник железной переплавки мира!
«Расправа будет коротка», – так думает Степан Копенкин, весь мир готовый поднять на штык во славу Розы Люксембург, но ведь так думал и сам Андрей Платонов. Где, как, в какой таинственный момент он передает свое настроение герою и с чем остается сам? Или, если брать сокровение «Чевенгура», то где разгадка пути Саши Дванова, «полуинтеллигента», пошедшего с Копенкиным учреждать немедленный коммунизм и забывшего, кто он?
Есть в романе точное социально-психологическое объяснение, доступное, впрочем, любому грамотному очеркисту, – Саша боится отстать от всех: «страшно остаться одному». Одному – гибель, надо держаться в куче.
Есть и еще одно, глубинное объяснение, вряд ли легкое для понимания на уровне грамотной очеркистики, – оно мечено платоновской уникальностью и ведет в глубь его писательского существа: Саша «думает две мысли сразу и в обеих не находит утешения». Это потрясающее определение указывает на тайну Платонова: он видит разом и ослепительную мечту, и ее обреченность в реальной жизни.
Это – тот самый сплав «лирики» и «сатиры», который попытался определить Горький.
В повести «Впрок» сплава нет – есть смесь. Горький мог бы найти здесь почти прямую смену фигур автора и героя, которому автор передает свою иронию, – редкий случай, когда бабочка на глазах выпархивает из куколки. Платонов объясняет это читателю почти как технический прием: «Если мы в дальнейшем называем путника как самого себя („я“), то это – для краткости речи, а не из признания, что безвольное созерцание важнее напряжения и борьбы. Наоборот, в наше время – бредущий созерцатель – это, самое меньшее, полугад, поскольку он не прямой участник дела, создающего коммунизм».
«Он» – это «я». Действие и созерцание разом. Гремучая смесь. Если Горький и не прочел этого в повести «Впрок», то в письме Платонова он прочел все те мучительные формулы, в которых Платонов пытается понять свою немыслимую роль в этом мире. «… Быть отвергнутым своим классом и быть внутренне все же с ним…» «Я их не обманывал, Алексей Максимович, но вещь все же вышла действительно „обманная“ и классово враждебная».
Горький не ответил. В его архиве осталась машинописная копия (второй экземпляр) части платоновского письма. Горький отметил для машинистки текст: от слов «Мне сейчас никто не верит…» до слов «жить… сохраняя собственное туловище… вредно и не нужно».