Откровение и сокровение
Шрифт:
Горький уничтожает столь важное в платоновском мире двоение слов, когда силуэт реального предмета осложняется лишней линией, обозначая причастность этого предмета невидимому плану сущностей. В портрете спящего Лихтенберга Горький убирает определение «НЕОБЫКНОВЕННОЕ лицо», тем самым возвращая героя из обыкновенности в обыденность, где обыкновенность подразумевается сама собой.
«Альберт открыл глаза – сначала один глаз, потом другой…» – и этот магический повтор Горький прореживает, убирая редакторским карандашом «глаза» в начале фразы.
«…И ЗАПЛАКАЛ, как в детском ужасающем сновидении…» Горького задевает избыточность чувств: ему неясно, почему обычное утро, даже и
Горькому должна быть непонятна избыточность физиологизмов в описании голого тела проснувшегося Альберта Лихтенберга; у Платонова герой как бы загодя низведен до животного. Но еще более Горького озадачивает непроясненность внешних действий. Напротив фразы «Альберт взял трость и захотел уйти» – Горький пишет: «Надо одеть его», – в сознании Горького дело происходит отнюдь не в апокалипсическом пространстве, а в конкретном немецком городе 16 июля 1938 года, и перемещение голого героя на улицу заводит рассказ не туда.
Попутно Горький завопрашивает профессию героя: «физик космических пространств» – в намеченном променаде профессия кажется излишней. Следом Горький застревает на фразе: «… и вышел на улицу, в южную германскую провинцию…» Это действительно странно: платоновский герой вышагивает из своего дома прямо как бы в духовный космос! Горький возвращает его в объективную реальность: «… вышел на улицу города в южной германской провинции». По той же причине вызывают вопрос «колокола РИМСКОЙ ВЕРЫ», звонящие в ближайшей церкви. Горькому непонятен избыток символики, которым Платонов догружает каждое слово. Непонятны «ЧЕРНЫЕ звезды» – нужно «угасшие». Непонятны «ИСТЛЕВАЮЩИЕ ЧАСТИ ЛЮБВИ» в чреве встречных старух. Непонятны «мысли в голове, встающие, как щетины, ПРОДИРАЮЩИЕСЯ сквозь кость», – Горький стремится ввести это безумие в анатомические рамки, он уточняет: «кости черепа» и предлагает мыслям не продираться, а «как бы прорастать» сквозь череп.
Нехорошо для Горького и «ДЕРЕВЯННОЕ растение», которое Лихтенберг видит в сквере, – излишний штрих, масляное масло. Горького неизменно раздражает двоение предметов и смыслов. Раздражает в описании надвигающейся на Лихтенберга толпы нацистов «удовольствие силы и БЕССИЛИЯ». Горький разводит слова по логике: вписывает «удовольствие безмыслия» и «бессмысленной силы».
Потом, видимо, Горький устает от попутной стилистической правки. Или увлекается как читатель. Без пометок пропущена сцена бреда Лихтенберга, когда тот, прислонившись «лицом к машине, как к погибшему братству», прозревает «сквозь щели радиатора могильную тьму механизма, в теснинах которого заблудилось человечество», а затем произносит речь перед сооружаемым на площади монументом Гитлеру.
«На чугунном цилиндре стояло бронзовое человеческое полутело, заканчивающееся сверху головой», – Горький вычеркивает лишнее слово «СВЕРХУ» но оставляет без пометок всю дальнейшую сцену, когда безумный физик кричит «Хайль Гитлер!» и славит фюрера за то, что тот догадался «на спине машины, на угрюмом бедном горбу точной науки… строить не свободу, а космическую деспотию».
Можно было бы ждать от Горького комментариев к двусмысленности этого славословия, тем более, что слушающие Лихтенберга нацисты своими замечаниями эту двусмысленность еще и усугубляют: «Говори дальше, товарищ!», «Бей нас, товарищ!» – прежде чем растереть забывшегося оратора по мостовой.
Герой Платонова, однако, еще не умирает, он именно забывается и даже как бы ждет исчезновения своей жизни. Апокалипсическая торжественность этого
Далее он завопрашивает фразу: «Великий Адольф! Ты забыл Декарта: когда ему запретили действовать, он от испуга стал мыслить…»
Он завопрашивает «верхнее мясо, которое крыса отъедает от ноги оратора, брошенного на свалку». Завопрашивает и действия героя, задушившего крысу «за шею», а затем съевшего «маленького зверя вплоть до его шерсти». Горький на полях уточняет: «вместе с кожей» – и опять откладывает карандаш.
Пропущено без пометок все описание концлагеря, где Альберт Лихтенберг ожидает последней смерти, а работающие вокруг него коммунисты сохраняют силы и даже «играют и бегают по вечерам», потому что они «верят в самих себя больше, чем в действительность» – «как ребятишки». Горький не комментирует ни эту детскость, ни ту веру, с которой проходит сквозь реальность, как сквозь воздух, приговоренная к расстрелу коммунистка Гедвига Вотман, которая «уходит не в смерть, а в перевоплощение». Лишь в самом финале рассказа Горький начинает вновь реагировать – опять-таки на особенности платоновского языка: правит «пустынное бронзовое полутело» памятника фюреру на «пустое». Да еще подчеркивает «незнакомое убитое животное, брошенное глазами вниз», – видимо, не соглашаясь связать это животное с героем рассказа, который совместил имя великого мыслителя XX века с фамилией великого мыслителя XVIII века, а потом стал у Платонова лагерной пылью, мусорным ветром, Веществом несуществования.
На ответе нет даты.
«Андрею Платонову.
Рассказ Ваш я прочитал, и – он ошеломил меня. Пишете Вы крепко и ярко, но этим еще более – в данном случае – подчеркивается и обнажается ирреальность содержания рассказа, а содержание граничит с мрачным бредом. Я думаю, что этот Ваш рассказ едва ли может быть напечатан где-либо.
Сожалею, что не могу сказать ничего иного, и продолжаю ждать от Вас произведения, более достойного Вашего таланта. Привет. А. Пешков».
Это – последнее из писем, адресованных Горьким Платонову.
Однако взаимоотношения продолжаются.
Коллективный труд под названием «Очерки по истории строительства Беломорско-Балтийского канала имени Сталина» под редакцией A. M. Горького, С. Фирина и Л. Авербаха выходит в 1934 году без участия Платонова. Авторы очерков («коллектив» – как они себя для краткости обозначают) горят желанием продолжить начинание, шлют Горькому письма, готовы «всем коллективом» работать дальше. Горького этот энтузиазм обмануть не может: за пределами «коллектива» Горький улавливает несколько иные настроения, он чует «крайнее равнодушие наших литераторов к работам коллективного характера», чтобы не сказать – стремление от таких работ уклониться.
Платонов занимает уникальную позицию: он искренне хочет участвовать, но у него не получается. На Беломорканал поехать не удалось – просится в Туркмению. Едет в составе большой писательской бригады, имея командировку и договор с редакцией альманаха «Две пятилетки». Едет в декабре 1933 года, потом еще раз – весной 1934-го. Ашхабад… Красноводск… Мерв… Ташауз… Из писем жене: «Я никогда не понял бы пустыни, если бы не увидел ее…». «Я кое-что понял…». «Не знаю, что у меня выйдет…»