Откровение и сокровение
Шрифт:
Вооружившись красно-синим карандашом, Горький приступает к чтению.
«Надо не высовываться и не упиваться жизнью: наше время лучше и серьезней, чем блаженное наслаждение. Всякий упивающийся обязательно попадается и гибнет, – как мышонок, который лезет в мышеловку, чтобы „упиться“ салом на приманке. Надо быть в рядах обыкновенных людей – для терпеливой социалистической работы, больше ничего…»
Даже и сегодня, пять поколений спустя, при чтении этого начального платоновского пассажа испытываешь что-то вроде оторопи. Да как же он решается на такие умрищевские шутки, на такие метафоры, вроде бы невинные, а на самом деле полные динамита! Западня, мышеловка – в качестве ключевого
Но Горький, кажется, этого не замечает. Или не хочет замечать. Или, по обыкновению, относит платоновскую дерзость на счет чисто словесного озорства, столь милого горьковскому сердцу? Впрочем, одна пометка есть: подчеркнув «наслаждение», Горький отсылает на полях: «Шопенгауэр. Аф (оризмы) и макс (имы)».
Но в следующем абзаце уже проскакивает искра аннигиляции:
«…Этому сознанию (то есть «терпеливой социалистической работе», которая противостоит «упоению» и «приманкам». – Л. А.) соответствует действительное устройство природы. Она не велика и не обильна…» – это Горький подчеркивает и ставит на полях первый знак вопроса. Как не велика? Как не обильна? Да у Горького все изначально на том и построено, что бесконечно эту землю можно крушить и строить, любить и испытывать, перекраивать, латать, украшать. Васька Буслаев – любимый образ – поднял землю «ко своим грудям», понес ко Господу, как она Васькой изукрашена! Есть что украсить, есть где погулять. А тут – не велика и не обильна…
И в следующих же фразах все так досказано, что становится ясно: это у Платонова не обмолвка, это – позиция. Хотя вроде бы он и поправляется, смягчает, уточняет свою слишком резкую фразу об ограниченности сил природы:
«…Точнее говоря – она так жестко устроена, что свое обилие и величие не отдавала еще никому. Это и хорошо, иначе – в историческом времени – всю природу давно бы разворовали, растратили, проели, упились бы ею до самых ее костей: аппетита всегда хватило бы. Достаточно, чтобы физический мир не имел одного своего закона, правда, основного закона – диалектики, и в самые немногие века мир был бы уничтожен людьми (подчеркивает Горький. – Л. .), начисто и впустую. Больше того, и без людей в таком случае природа истребилась бы сама по себе вдребезги (подчеркивает Горький. – Л. .). Диалектика есть выражение скупости, трудно оборимой жесткости конструкции природы, и лишь благодаря, этому стало возможно историческое воспитание человечества. А то бы давно все кончилось на земле, как игра ребенка с конфетами, которые растаяли в его руках, а он не успел их даже съесть…»
На сей раз, как видим, конфеты связаны с тяжкими предчувствиями. Горький заносит карандаш и ставит второй знак вопроса – напротив слов, вызвавших у него наибольший протест: об уничтожении мира – людьми.
Опять-таки: сегодня можно только поразиться зоркости Платонова. Пусть «диалектика» и не сводится ко второму началу термодинамики с его спасительной энтропией, – возможно, что мобилизована Платоновым эта самая «диалектика» лишь для адаптации его мыслей к общепринятой тогда терминологии. Однако сквозь «диалектику» бьет такая «экологическая тревога», что сегодня, более полувека спустя, когда мы действительно разворовали, растратили объели природу, когда мир и впрямь стоит на грани его уничтожения людьми, – платоновский текст читается как пророчество. Но ведь и в старой русской традиции Платонову есть на кого опереться.
А в Горьком действительно есть что-то детское. Но ведь эта детскость и в Платонове есть изначально!
Гениальность Платонова, немыслимый и уникальный поворот его внутренней «призмы» состоит в том, что трагизм этого детского вторжения (приманка, ловушка, мышеловка) обнаруживается у него изнутри веры: не от внешних потрясений или «поправок», а от внутреннего прозрения – отрезвления – опамятованья. Этот процесс полон боли и… Горький его не понимает, не приемлет. Следующий платоновский абзац он отчеркивает полностью:
«В чем же смысл современной исторической трагедии? Смысл, по-моему, в том, что „техника… решает всё“ (подчеркивает Горький. – Л. .). Между техникой и природой принципиально трагическая ситуация. Классовая борьба, вопрос обороны СССР и победы над империализмом тоже теперь имеет техническое содержание, главным образом…»
Видимо, Горького задевает наконец-то система платоновских намеков, которыми тот время от времени цепляет ритуальную для 1934 года фразеологию. Ну, писал бы про «диалектику» и «природу» вообще – так нет, сюда же – и классовую борьбу, и оборону СССР, и империализм. Не говоря уже об очередном лозунге «техника… решает все», – вставлять в такого рода контекст высказывание Сталина – верх опрометчивости, и именно около этого места Горький ставит на полях очередной (третий уже) вопросительный знак.
Между тем Платонов вовсе не настаивает на злободневных политических аналогиях, он на них и не задерживается, его главная мысль рождается скорее из инженерных, чем из политических соображений. Природу нельзя обыграть по той простой причине что рычаг, с помощью которого мы беремся перевернуть мир, должен быть так длинен, что ход плеча во времени и расстоянии сделает этот переворот практически бесполезным. Мы ничего не выиграем и от расщепления атомного ядра, – пророчит Платонов (попадая прямо нам в душу), потому что получаешь ровно столько, сколько вкладываешь. Гений техники выигрывает только на косых путях, на «попутных» силах природы (мы сказали бы, на спусковом эффекте).
«…Сама же природа, если глядеть в упор (продолжает Платонов), держится замкнуто, она способна работать лишь так на так даже с надбавкой в свою пользу (подчеркивает Горький. – Л. .), а техника напрягается сделать наоборот…»
Напротив подчеркнутой фразы Горький ставит четвертый вопросительный знак и пишет: «Неверно это. Количество органической, мыслящей материи растет».
Этот спор отражает, очевидно, фундаментальное расхождение. Платонов весьма восприимчив к популярной в его время теории тепловой смерти Вселенной, Горький же, вслед за Циолковским и Чижевским, встает к этой теории в оппозицию. Горький исходит из ощущения всесильной, раскручивающейся, все более захватывающей мир разумной энергии, Платонов же добавляет к этому «активному» варианту «энергетизма», в который он тоже верит, – всего один пункт: понимание того, что рост мыслящей материи происходит за счет материи немыслящей… вернее сказать: потенциально мыслящей, или уж, вовсе по-платоновски, – за счет «вещества существования», трагически расщепляемого напором человеческой активности.
Вот тут-то становится ясно, что и название платоновского этюда – «О первой социалистической трагедии» – имеет на прицеле вовсе не театральный жанр и вообще не ту или иную частность, а глобальное всеобщее воззрение на природу и историю. История трагична по определению; трагедия истории начинается вместе с появлением человека; технический тупик цивилизации – логически неизбежный финал.
И в эту секунду Платонов находит спасительную лазейку, расщепляя неизбежность единственно возможным тогда способом: