Откровение и сокровение
Шрифт:
Затем – это яростная вера в машину как в чудо и магию, как в спасение от монотонности природного труда; это сны наяву, грезы очарованности, когда человек не чувствует, где реальность, а где миф, и вообще не чувствует себя реальным отдельным существом, а чем-то вроде полого сосуда, вроде пустой трубы, сквозь которую мир проходит неразгаданным, нерассказанным и неназванным.
Это, наконец, бессилие ума и ум сердца, готовность поверить во что угодно, только бы обозначить существованию смысл: поверить в социализм, который положит конец опостылевшему свету, поверить в революцию, которая поднимет несчастье до счастья и сравняет их, поверить в партию, которая сможет заполнить собой пустоту жизни и как-то назовет то, чему нет названия.
Кажется, что суть происходящего – именно в поиске названий, в поиске слов
И этот сон наяву по всем социальным капиллярам поднимается вверх: из деревни в уезд, в волость, в губернию, и там сбиваются в конторах бежавшие с земли мечтатели, читают, пишут и копят горы исписанной бумаги, где согласованы параграфы, найдены формулировки, сведены отчеты и подготовлены директивы. И бродит в умах теория, где весь этот строй порядка доведен до конца, то есть до состояния, когда вместо жизни имеется сплошная умственная организация, то есть народ живет порожняком: все себя знают, но никто себя не имеет, а думает, в конце концов, один главный человек, остальные идут ему вслед. Зловещее видение.
Однако кто же будет кормить эту гомонящую пирамиду? Ведь мужики, охваченные мечтой, первое, что делают – бросают работать. На что они надеются? На то, что земля всё даст «сама». Но она не дает. «Само» ничего не сделается. Запасы, оставшиеся от бежавшего помещика, быстро съедены. Порожние мечтатели расстреливают в порядке классовой борьбы всю «буржуазию», сами же садятся в дома и ждут, когда на них снизойдет благодать, поскольку все плохие люди истреблены, а остались одни хорошие. Происходит все это, естественно, под новыми именами. Степан Копенкин вместо иконы Богородицы зашивает в шапку портрет Розы Люксембург и считает, что теперь наступит немедленный коммунизм. Но пустота в душе, прикрытая магией, все-таки проступает: скукой, тоской и – любимое платоновское слово – «задумчивостью». Мужики, сбившиеся вместе и замершие в оцепенении и ожидании немедленного коммунизма, то есть светопреставления, конца света, жизни, которая и есть смерть, – в конце концов не выдерживают роли; агрессивность встает со дна души, каждый прохожий кажется врагом, очарованные ищут смерти, они гибнут в отчаянной и героической рубке. Платонов не вспоминает при этом ни всадников Апокалипсиса, ни бесов, вселившихся в свиней, – он говорит на новом, неслыханном языке – о возвращении вещества тела туда, где оно было разделено, – этому общему предсостоянию нет названия, как нет аналогов и самому стилю Платонова в русской прозе.
Стиль – одновременно воспаленный и умиротворенный, полный любви и ярости, где ничто ни с чем не согласуется, но всё странно сдваивается. Так сдваиваются у Платонова и сами слова, отшатываясь от внезапной в них пустоты и рождая чисто платоновские сочетания вроде «вещества тела» или «коммунизма жизни», немыслимые в нормальной речи и притягательные в том сомнамбулическом, чудном, опьяненно-мечтательном состоянии жизни, которое пишет Платонов.
У Горького нет определений для представшего ему художественного мира, и он по первому впечатлению относит его на счет «технического» своеобразия письма, с такими общепринятыми слабостями, как «растянутость», обилие «разговоров» и стертость «действия», Трудно упрекнуть при этом Горького: у нас и теперь, шестьдесят лет спустя, нет еще слов для определения того, что сделал в русской прозе Андрей Платонов. Платоновские чудаки не вписываются в горьковскую модель, где чудаки должны украшать мир, – платоновские чудаки вываливаются в «полоумие». Не умещаясь в горьковском «романтизме»,
Платонов отвечает:
«Алексей Максимович!
Благодарю Вас за письмо и за труд по чтению романа „Чевенгур“. Хотя Вы сказали мне однажды, что благодарить не за что, так как мы все делаем одно благородное дело – советскую литературу, но я Вас все-таки благодарю. У многих людей есть коллективистские чувства и действия. Поэтому можно благодарить за такую, к сожалению, редкость. Может быть, в ближайшие годы взаимные дружеские чувства „овеществятся“ в Советском Союзе, и тогда будет хорошо. Этой идее посвящено мое сочинение, и мне тяжело, что его нельзя напечатать.
Глубоко уважающий Вас Андрей Платонов.
21. IX.29 г.».
Однако это еще не конец истории.
«Дорогой Платонов – о романе Вашем я говорил с Берсеневым, директором 2-го МХАТа. Возникла мысль – нельзя ли – не можете ли Вы переделать часть его в пьесу? Или же попробовать написать пьесу на иную тему?
Мысль эта внушена Вашим языком, со сцены, из уст неглупых артистов, он звучал бы превосходно.
О возможности для Вас сделать пьесу говорит и наличие у Вас юмора, очень оригинального – лирического юмора.
Всего доброго. А. Пешков.
В психике Вашей, – как я воспринимаю ее, – есть сродство с Гоголем. Поэтому попробуйте себя на комедии, а не на драме. Драму – оставьте для личного удовольствия.
Не сердитесь. Не горюйте… „Все – минется, одна правда останется“.
„Пока солнце взойдет – роса очи выест“? Не выест. А. П».
Литчасть 2-го МХАТа нашла роман несценичным, и он прочно, на 60 лет, ушел во тьму письменного стола. Но попытка Горького помочь оставила в душе Платонова след. Вскоре жизнь вынудила его вновь постучаться к Горькому.
Повесть Платонова «Впрок (Бедняцкая хроника)» появилась в журнале «Красная новь» в марте 1931 года. Мы не знаем, точно ли прочел ее Горький и если прочел – как отнесся, но он не мог не читать посвященные этой повести статьи, шквалом прошедшие в июне – начале июля по газетам и журналам. Уже заголовки красноречиво говорили о том, что происходит:
«В чем „сомневается“ Андрей Платонов», «Пасквиль на колхозную деревню», «Клевета», «Под маской», «Об одной кулацкой хронике».
Последнее название – У А. Фадеева в «Известиях», статью перепечатала «Красная новь», так сказать, в признание ошибки.
Ходили слухи, что «Впрок» прочел Сталин, что обругал автора сволочью, что на экземпляре «Красной нови» своей рукой многозначительно переправил «Бедняцкую хронику» на «Кулацкую». Заглавие фадеевской статьи косвенно подтверждает это, сам факт синхронности, с какой пресса «обстреляла» Платонова (полдюжины статей в считанные дни), говорит о том же: такого рода залпы без сигнала не производились.
Горький в травле, естественно, не участвует. Его позиция до некоторой степени может быть вычислена по косвенным свидетельствам.
Фраза из письма Горького Мехлису, очевидно, в самом начале 30-х годов: «А. П. Платонов – даровитый человек – испорчен влиянием Пильняка и сотрудничеством с ним…»
«Сотрудничество с ним» – это 1928 год, жизнь у Пильняка на даче, совместная работа над очерком «Че-Че-О».
Проза Пильняка – крайний случай неприятия со стороны Горького еще с начала 20-х годов. Там полная несовместимость. Тень Пильняка в сознании Горького ложится на Платонова, когда собственный грех Платонова – повесть «Впрок» – надо как-то объяснить. Это – пагубные плоды «влияния» и «сотрудничества»: Горький выгораживает Платонова, перекладывая «грех» на Пильняка. Не в печати – но в письме ко всесильному Мехлису.