Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Как все это, обычное, сонное, не похоже было на то, что творилось у казенки!
Царица небесная, богородица, аршину ластика не укупишь! Дороговизна! Обносились, облохматились — хуже нищенок — побирушек… Ты не ори, не топай лакированными сапожищами, не у себя в волостном правлении. Ты на поля глянь, разуй бельма. С лебеды, с белоуса налоги гребете. Мало?.. Чу, к хлебу подбираются, к останному зернышку. Им подай, а сами с голоду подыхай!.. Не боюсь, не замолчу, хоть сам царь — расцарь приезжай!.. Э — э, у каждого свой царь в голове!.. Мужиков угнали, лошадей поотбирали, скотину сожрали, до упряжи добрались — чисто разбой, а не казна. Да хоть бы впрок шло. Нет, анафема задери, как в бездонную прорву. Не мудрено: все валится, трещит, что на позиции, что в городе, что в деревне… Правители окаянные, чтоб вам сдохнуть, куда правите? Терпелив народ, да ведь и у народа лопнет когда-нибудь терпенье, дождетесь!.. И не стращай, не из пужливых! За правду — матку и умереть сладко. А вот за что наши-то мужики на Карпатах помирают? А — а, прикусил язычище!
Шурка оглох, у него рябило в глазах от бабьих цветных летающих платков, взмахов раздраженных рук, мужичьих взъерошенных бород, в которых рты зияли, как ямы. Злобой горели лица, у иных ходили — вздувались желваки по скулам, тряслись судорожно губы. Из-под тяжело сведенных бровей, из сумрачных прищур так и блестело, так и резало ножами.
Горячая дрожь обожгла Шурку между лопатками.
Вот оно что! Мужики и бабы ненавидят писаря, усастого и тех, кто послал их в село, — все начальство ненавидят, как прежде за глаза ненавидели генерала из усадьбы. Но теперь они ненавидят в открытую, ничего не боятся и даже как будто этим хвастаются.
Пастух Сморчок, урча, кружил среди народа, точно стадо собирал. Евсею помогал Косоуров, размахивая клюшкой. А ведь ему, десятскому, надо бы успокаивать сход, следить за порядком. Из-за ситцевых и суконных широких спин нет — нет да и высовывались, поблескивая, очки Устина Павлыча. Его затерли в толпе, приходилось Быкову подниматься на цыпочки, чтобы и его голосок был слышен. Даже глухой, смирный дед Антип, которого Минодора частенько поколачивала дома, нынче разошелся на людях, топал лаптями, тряс мочальной бородой и одобрительно, беспрестанно кивал лысиной, словно отлично понимая все, что тут происходит. Но верховодил, конечно, мужиками и бабами дяденька Никита Аладьин. Без картуза, прямо и крепко держа голову, стоял он перед столом впереди всех и грозил пальцем. Не кулаком грозил, всего — навсего скрюченным пальцем, а у писаря уже закрылся лягушачий рот, и военный, кусая усы, смахивал набрякшими ладонями пот с бритой красной маковки.
И вдруг за спиной Аладьина Шурка увидел Катерину Барабанову. Когда она ожила и сбежала с крыльца — он не заметил. Катерина оттолкнула Никиту, шагнула к. столу, в расстегнутой старенькой кофте, с ребенком на руках, длинная, темная, как сухая ольха.
Оборвался крик на сходе.
— Жалеешь? — свистящим шепотом сказала Катерина усастому. — А мне не надо твоей жалости, — плюнула она. — Отца надо… А его нетути, убили… Кто же теперича будет кормить моих ребят? Ты?.. На! Корми!
Она швырнула на стол лоскутное, свернутое кулем одеяло. И одеяло это зашевелилось, заговорило!
— У — а… У — а–а!
Катерина дрогнула, качнулась, словно подрубленная, упала на стол, на лоскутное одеяло, обняла его и зарыдала.
Шурка чуть не свалился с изгороди. Он вцепился руками и босыми ногами в сучковатую жердь, повис на ней, ободрал до крови коленку и не почувствовал боли. Он не сердился больше на мужиков за то, что они отказываются идти рыть окопы, он сам только этого теперь и желал.
Соседки подняли Катерину, повели под руки домой, понесли маленького, голося громче Барабановой. Две большенькие сестренки бежали впереди и все оглядывались на мать, скулили:
— Ой, ма — аменька — а!.. Ой, ро — одненька — а!..
Возле стола, оттеснив мужиков, очутился питерщик Прохор. Он, как пришел на сход, отсиживался на лужайке, помалкивал, покашливал. Шурка совсем забыл про него и сейчас так и въелся глазами. Вот уж он потешит мужиков, поднимет на смех приезжих, как вчера Василия Апостола. Ну, держись, трубач! Раскрывай шире рот, квакуша! Забирайтесь-ка лучше в тарантас, пока не поздно.
Но Прохор, к удивлению Шурки, не думал смеяться. Узкое побелевшее лицо его строго морщилось. Серый, колючий, похожий на ежа, он поправил ремешок на блузе, как перед работой.
— А не пора ли, господин военный, кончать всю эту чертову музыку… да заодно и музыкантов? — резко проговорил Прохор, точно ударил в колотушку. — Нет, не сходку. Про войну спрашиваю, про тех, кто ее начал!
— Эт-то… что еще та — ко — е?!
Грозный окрик военного потонул в обрадованных мужичьих и бабьих голосах:
— Правда, вот что такое!
— Тебе Катерина Барабанова на стол ее положила, в одеяле, правду-то! — рявкнул Сморчок, как кнутом хлопнул. — Неужто не разглядел?
— Известно, кто начал войну, — у кого земли много!
— Дрожат, дьяволы хромоногие, боятся…
— Им выгодно: убьют поболе мужиков на войне — землишка-то господская, глядишь, и уцелеет!
— Ага — а! Раскусил?
— Да вы с ума сошли! — ахнул усастый, поднимаясь, как туча, над мужиками, сверкая пуговицами и погонами. — Ты… смутьян в калошах!.. Ты знаешь, за свою му — зы — ку куда угодишь у меня?.. В маршевую роту!
— Спасибо за ласку, — безулыбчато сказал Прохор, кланяясь и зачем-то снова поправляя ремень на серой блузе. — Нет, господин начальник, меня этим в Питере досыта накормили. Лишние хлопоты, до фронта не довезете — подохну… И не надоело вам грозить? Чуть рабочий человек заикнется, правду скажет, — назавтра обязательно вызывает воинский начальник: «В маршевый батальон!..» А куда эти батальоны маршируют, не догадываетесь? — спросил Прохор и, спокойно облокотясь на скатерть, усмехнулся по — вчерашнему, белозубо, прямо в багровую усастую тучу. — Против войны, против самодержавия — вот куда маршируют!
Туча разразилась молнией и громом:
— Я тебя ар — рестую, па — адлец!
— Устин Павлыч! Староста — с! Что же ты смотришь?! — квакал, вопил писарь, выкатывая круглые глаза и прыгая за столом. — Господин учитель, скажите им… Вас здесь знают — с… Это же бунт!
Шурка стремительно обернулся.
На крыльце казенки, на нижней ступени горбато сидел Григорий Евгеньевич в летней соломенной шляпе. Лицо его точно мелом вымазали. На возглас писаря Григорий Евгеньевич поднялся ни жив ни мертв, каким его Шурка никогда не видывал.
— Что вы от меня хотите? — тонко, не своим голосом, возмущенно сказал Григорий Евгеньевич. — Я в полиции не служу.
Одобрительный гул прокатился по лужайке.
— Ах, вот как — с? Запомним — с!
Все ждали, что еще скажет учитель. Но он растерянно вздернул плечами и попятился, повернулся сутулой спиной к народу, пошел прочь.
Неужели он испугался писаря и усастого? Да разве может бояться он, свет и правда, Григорий Евгеньевич, всемогущий, как бог!
Шурка изумленно и жалобно проводил взглядом учителя, пока тот не скрылся за избами. «Почему? Почему?..» — стучало, разрывалось сердце.