Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Фомичева Максима одернули, но всем было неловко глядеть на непутевого Кирюху. Это тебе не Прохор, царство ему небесное, хоть заступил на его место Косоротый, а не стоит одной питерской калошины. Рано уходят на погост хорошие люди, а плохие, беспутные остаются, и ничего им не делается, живучие.
Бабка Ольга, жалеючи, увела пьяного с глаз долой, к себе в избушку, уложила в сенцах спать, протрезвляться: какой ни есть, дальний сродник и от людей совестно.
Ребятам легче от этого не стало. День был ветреный, холодный, какой-то неприютный. Шурка даже взгрустнул: ждали, ждали пасху, и вот она прикатила, не похожая на себя, хоть лезь на печь. Солнце то выглядывало из высоких,
Слабо, нестройно разливался колокольный звон, нынче и он был не очень веселый, бедноватый. Временами звон вовсе стихал, потому что мужики не шли славить бога, занятые своими непраздничными делами, парней в селе мало, воюют на фронте, а ребятам церковный сторож, заика Пров, не больно охотно дозволял лазать на колокольню.
И так же, как день, улыбался неопределенно и супился народ, легко одетый, трезвый. Все зябли, но по домам не расходились и за шубы не брались.
— Напугаешь весну, и впрямь снег повалит, а нам пахать скоро, говорили мужики, греясь цигарками и разговорами.
Мужики и мамки на улице не порознь, а вместе, и не сидят, не отдыхают по завалинам, как прежде, больше толпятся то возле забитой горбылями, недостроенной казенки и пустых быковых качелей (девки без парней качаться не пожелали, гуляют по шоссейке, разряженные, молчаливые), то под липами грудятся на бревнах, у избы Косоурова, где обычно собирается сельский сход, иные торчат на гумне, около сараев, там посуше и потеплее. Не сидится, не отдыхается народу от нетерпения, все чего-то ждут не дождутся. И разговоры про одно и то же:
— Губернатора, князя Оболенского, чу, арестовали надысь в Ярославле… А князь Львов — голова и шапка Временного правительства. Какая тут, сват, разница, скажи?
— Никакой. Оба помещика, буржуйская порода, сплутаторы, как сейчас баял Кирюха. Пьян, а лыко вяжет крепко, слова-то верные, новые выговаривает, вот те и Косоротый. Молодец!.. Ну, князь, черт с тобой, Львов, оставайся князем! Ты нам землю поскорей отдай, больше мы с тебя не потребуем ничего.
— В казну отобрала угодья всей императорской фамилии. В газетке писали.
— В казну? А из казны куда пойдет?
— Не сказывают. Велят ждать энтого самого… учреждательского собрания.
— Учредительного. Востри, кум, язык, точи напильником! Без языка, как прежде, и нынче, видать, пропадешь.
— Ха! Все едино: всякая рука и без языка загребает к себе. Вон она, наука, мудреного немного.
— Да уж, матушки мои, сытых глаз у богатых не бывает, не — ет!
— Выходит, граждане, мытари ненаглядные, не все сбывается, что нам желается? Хо — хо!.. А я вам что долблю?
— Ну, дьявол тебя не в пасху задери совсем, ждем — пождем, а своего дождемся!
— Добьемся! Вернее. Ай, ей — богу!
— Погодите раньше времени нагонять на себя страхи, — успокаивал мужиков и баб дяденька Никита Аладьин. Он стоял по — прежнему на своем: — Повернулась жизнь на другой бок — всякому видно. Значит, скоро встанет и на ноги! До учредительного, конечно, нам ждать недосуг: сеять надобно, косить, жать… Зачем земле попусту пропадать лето? Новая власть распорядится, с умом люди назначены, от народа, понимают, обязаны понимать. Сумнительно мне одно: большаков не слышно. Куда они подевались, запропастились? Неужто всех на каторгу упрятали?.. Теперь вернутся, объявятся непременно… Газетку тут я одну выписал, не пожалел денег, завлекательное такое прозвание: «Правда». Ихняя, кажись, газетка, чую. Почитаем скоро, покумекаем.
— Большаки, это кто же? За больших, за богатых? — спросил нерешительно кто-то из мужиков.
— Сказал! — рассмеялся Аладьин, и все кругом осторожно заулыбались, притворяясь знающими, а глаза говорили другое: леший его разберет, кто нынче за кого, все называют себя защитниками народа, только защиты пока не видать. Но Аладьину можно поверить: свой человек, всегда стоит за правду, и поэтому еще нельзя было мужикам не улыбаться. — Большаки за бедных, за рабочих, за крестьян, — сказал дяденька Никита.
— Почему же тогда они большаки? — допытывался Косоуров.
— Прозвище. Много их — вот и большаки, то есть большевики. За большинство народа, значит… Еще есть, слыхал я, меньшаки. Ну, те за богачей, наверное. Богатых — меньшинство, прозвище и тут в самый аккурат… А большак вот он, Афанасий Сергеич Горев, всем знакомый, расчудесный наш питерщичек с Обуховского завода, пропащий черт! И Прохор, покойничек, пухом ему земля, тоже был большак по всему его разговору.
Мужики ворчали:
— Есть еще социалисты — революционеры… Чу, за деревню — горой!
— Теперича куда ни плюнь — везде партия… Обманывают нашего брата все, кому только не лень!
— Наша партия — плуг, сивка, пашня, да нивка… Тут без обмана.
— Верно! — согласился Аладьин. — Кто мужику землю даст, та наша партия и есть, — решительно заключил он. — Да что! Главное, царя скинули. А генералишка нашего уж как-нибудь мы сами спихнем!
И, блестя глазами, посмеиваясь, рассказывал:
— В двенадцатом году, помню, выпустила одна фабричонка, в Данилове, кажись, носовые платки. В честь, стало быть, юбилея тысяча восемьсот двенадцатого года, победы над Наполеоном. Сто лет как раз — праздник, большая память. Хозяин, фабрикант, не дурак, сообразил: нажива, не зевай… Ну, там пушки на платках, сабли, ружья, целый Бородинский бой, одним словом. И зараз портреты: царя Александра Первого, Кутузова, Багратиона… На ярмарке, в уезде, платки эти нарасхват: диковинка, каждому лестно купить на память. И я покупаю, с Александром — царем достался платок. Купил и в карман не успел положить, засвербило в носу, пылища кругом, чих прохватил, не приведи господь. Чихаю и платком этим самым новым хотел утереть нос, а городовой тут как тут, точно он ходил все время за мной, глядел, что делаю. За рукав меня: «Нельзя сморкаться на государя — императора, ты, быдло!» Вот те раз! Зачем же тогда продают платки, думаю. «А на Кутузова можно?» спрашиваю. «Дерзи — и–ить?!» И в участок меня, чихуна божьего. Еле выкарабкался оттуда. После слыхал: запретили торговать платками с царем, чтобы народ не сморкался на его величество… А ноне, братцы, сморкайся на здоровье на весь царский дом, того, знать, стоит! Да и на князя Львова можно чихнуть, ежели он этого заслужит. Понятно? — Аладьин полез в карман за платком.
Шурка ждал, что дяденька Никита вытащит тот самый, с царем, — наверное, в участке отдали платок обратно, теперь вот он и пригодится.
Аладьин вынул обыкновенный платок, клетчатый, с синими каемочками, без портрета, но все равно мамки и мужики громко смеялись, прямо-таки ржали, пока он сморкался.
Кто-то еще пугал, стращал народ:
— Управляло, слышь, рощу в Заполе собирается продавать, приказ самого!
— Не разрешим. Роща наша, — отвечали в один голос мужики.
— И скотину туда же, на сторону сплавить хочет, говорят…