Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Ребята подхватили и напряженно — тонко, протяжно повели песню, и у всех закипели в сухих глотках яростные слезы.
Так пелся когда-то «Трансвааль», сокровенная из сокровенных, дорогих Шуркиных песенок. В «Трансваале» страсть знакомый парнишка двенадцати лет просил отца взять его с собой на войну, он жертвовал за свободу младую свою жизнь. Сейчас упрашивать некого и некогда, буря не стоит на месте.
Смелей, друзья, добро не может умереть, слепое зло погибнет, ребята отдадут кровь, капля по капле, за победу. Да пускай их кровь течет рекой, им не больно и не жалко. Она близка, победа, чу, слышится ее грозный рокот:
Лей — ся вда — аль, наш на — пев!
Мчи — ись кру — го — ом!
Над ми — ром на — ше зна — амя ре — е–ет
И не — сет клич борьбы, ме — сти гро — озы,
Се — мя гря — ду — ще — ro се — е–ет…
Оно го — рит и
То на — ша кр — р–ро — овь го — рит ог — не — ем,
То кр — р–ро — овь ра — бот — ни — ков на не — ем!
Вот какое было это знамя, которое желалось иметь ребятам. Для Шурки это было еще и то самое кумачовое полотнище, что парусило по ветру и снегу сзади тройки с солдатами, — тройка вихрем пролетела нынче в великий пост со станции в уездный город. Пожалуй, это было и знамя в застывшей руке юного прапорщика, отбившего со своим взводом атаку немцев, о чем горько и сладко хрипел граммофон Кикимор. Да вон и Гошка вбил колом красный флаг на барском пустыре… Заладил? Ну и что? Никакая не выдумка: они отдерут с крыльца Быковой лавки прибитый зимой флаг и водрузят на вспаханном пустыре, как обещают. Ничего, что кумач немного обтрепался, повыцвел, можно выкрасить красными чернилами, обрезать края ножницами, получится хоть куда, как новый. Далеко станет виден этот флаг, он будет напоминать о многом, и прежде всего о том, чья нынче эта земелька…
Да, именно так — все вместе и было сейчас тем знаменем, багряно — потемнелым от уймищи крови, реющим над белым светом, то самое знамя, о котором говорилось в Володькиной песне. Это знамя чем-то походило и на партийную карточку Яшкиного отца. Уж, во всяком случае, цветом-то карточка такая же. Наверное, она и есть знамя большаков, сердце Данилы, вынутое им из груди, как и думал раньше Шурка.
— Долой тиранов! Прочь оковы! — рявкнул, кукарекнул Петух, забегая от ненависти и нетерпения в конец песни.
— Владыкой мира будет труд! — завопил не дискантом, загудел фабричной трубой, паровозом на чугунке Володька Горев, размахивая можжевеловым прутом, сам, как прут, а силы, храбрости отменной. — Вперед! Врукопашную!.. Ур — ра — а–а!
— Ур — р–ра — а–а! — подхватили остальные смельчаки, отчаянные.
Со знаменем, с которого стекала и дымилась огненная ребячья кровь, геройская ватага взяла приступом канаву, распахнутый напрочь отвод и с победоносным ревом ворвалась в лес.
НОВЫЙ МИР ПОСТРОИМ!
(книга "пятая")
Глава I
ЛЕСНЫЕ ПРИЧУДЫ
Совсем недавно в неодетом лесу, залитом апрельским светом, торопливо, словно боясь опоздать, цвели лиловато-бархатные, влажные подснежники, желтяки мать-и-мачехи на коротких мохнатых ножках и памятная медуница, набравшая розовые бутоны под снегом. Острая, что гвозди, редкая лесная трава пробивала всюду слежалые прошлогодние листья, поднимая их на себя. Все молодое под деревьями и кустами, где не было еще тени, спешило ухватить побольше света, тепла, хлебнуть досыта воды, успеть вырасти и отцвести до наступления густого зеленого мрака, потом рассыпать, развеять семена, чтобы другой ранней весной воспрянуть из земли, опять расти и цвести — жить, как положено всему бессмертно живому И так же, как торопились медуница и подснежники, дымила поспешно на ветру в то время в Заполе, как и на известной ребятам пустоши Голубинке, лещина, окутываясь светлым золотом, гудя шмелями и пчелами, глазасто таращилось-цвело волчье лыко, и давно развесила по гнутким голубым ветвям пушисто-белые сережки осина. Только березы, большие и малые, стояли в эти дни по-зимнему голые, мертвенно-бледные. Но и у берез, наперекор обманчивым стволам, краснели, невестились кудрявые макушки и на тонких концах никлых веток увеличивались темные рогульки, открытые однажды в селе Катькой Растрепой и удивившие ребятню: смотрите-ка, они, разини, не замечали, оказывается, до сих пор этих рогулек и их роста… Да что рогульки! В Заполе наверняка озоровали дятлы, как везде. Вглядись в то время хорошенько в снежный атлас бересты, непременно увидишь там и сям отверстия, проколотые остроносыми лакомками. В дырочках тогда копился и скатывался по атласу к потрескавшимся, коряво-пестрым коленям берез дождевыми прозрачнотяжелыми каплями сладкий-пресладкий сок, теплый от нагретой коры, — даровое и самое заманчивое весеннее угощение…
Сейчас была другая пора — половина мая,
Очутясь в лесу, ребячья ватага сразу замолкла и все перезабыла. Вылетели из голов красные флаги и знамена, и тот флаг, что они собирались вбить с размаху, колом, в барском поле на пустыре, распаханном и засеянном мужиками, чтобы все видели и знали, чья нынче эта земелька. Забылось и багряное боевое знамя, которое горело и дымилось их жаркой кровью, отданной без сожаления, до последней капельки, потому что она, ребячья кровь, была и кличем борьбы, и семенами грядущего, и громом мести, как пелось-сказывалось в полюбившейся им питерской песенке Володьки Горева, которую они только что орали во все горло. На какой-то срок запамятовалось даже, зачем у Кольки Сморчка Лубянка с яйцами, а у Шурки Кишки в руках губастый новехонький горшок-ведерник, и почему у всех — Володьки, Шурки, Андрейки Сибиряка, Кольки, Яшки Петуха и Аладьиного Гошки — волочатся сзади по земле гибкие можжевеловые хлысты, заткнутые под ремни, как сабли. В круглых, радостно бегающих глазах, стриженых и лохматых чердаках, в разбереженных молодецких сердцах существовало одно Заполе. Еще не пришло время грибов и ягод, когда глаза ничего не видят, кроме белоуса, мха, кочек, выискивая добычу, — нынче можно было до устали таращиться вокруг, удивляться и радоваться тому, что видишь.
Это тебе не пустошь Голубинка за ригами и Гремцом, поросшая кое-где тонкими, как белые и голубые ниточки, березками и осинками, и даже не Глинники с можжухами, ямами и озерами, с карасями, с редкими соснами и елками. Это, брат, взаправдашний, самый дальний-раздальний, глухой лесище, где водится прорва зайцев, русаков и беляков, можно встретить барсука, лисицу, а то и самого серого волка. К тому же мамки божатся, крестятся, что в Заполе живет нечистая сила, лешие и болотные кикиморы, им тут самое раздолье. Прикидываясь, оборачиваясь знакомыми дедами и бабками, они уводят простаков неведомо куда. Все это, конечно, несусветные глупости, темнота малограмотная, суеверия, прав Григорий Евгеньевич, и в книжках так пишут. А уж книжечки-милашечки и бог-учитель никогда не обманывают, говорят всегда одну истинную правду.
Лешие, болотные кикиморы, разные лесовики — чепуховина, а все-таки немного боязно, особенно первое время. Ведь и без нечисти здесь можно заплутаться, если не знаешь леса, потому что Заполю нет конца. Ну, есть, но какой? Вправо — семь верст до чугунки. Столько же, наверное, поперек Заполя до ближней деревеньки, куда ребятня еще не добиралась, но слыхала от отцов и матерей, коли идти по грибы, по ягоды все прямо, никуда не сворачивая, через Водопои и Ромашиху, станет слышно, как за лесом перекликаются в Ташлыках петухи и голосят-лаются бабы. А если махнуть из Глинников, от воротец влево, на старые Большие житнища, продраться через заросли волчьих ягод, откроется Великий мох, что бескрайнее поле, куда больше барского. Там, по мягко-рыжим и жестко-седым чмокающим кочкам уймища всегда гонобобеля и клюквы, водятся стаями куропатки и живут посередке, в болотине, журавли. По дальнему краю моха, в постоянной, точно гарь после пожара, дымке начинается черной кромкой сызнова лес, слышно, до самого уездного города и даже много дальше.
И хотя мальчишки, кроме питерщичка Володьки и маленького Гошки Аладьина, бывали множество раз в Запо-ле, считали себя тут завсегдатаями, потому как уже неплохо знали ближний сельский лес, родной, поделенный на участки и полосы со смешными, понятными и непонятными прозвищами, и редко блудились, сейчас они, ребята замирая, глядели во все глаза по сторонам, словно очутились тут впервые, и некоторое время говорили промежду себя чуть ли не шепотом. И не столько от робости, сколько от радостного счастья и волнения.
Отовсюду веселыми этажами до неба поднимались березы, осины, ели и сосны. В белую кипень облаков упирались их зеленые и почти синие крыши, точно кровельного железа, выкрашенные свеже блестящей масляной краской в два цвета и множество оттенков. Из-под крыш выглядывали такие же сине-зеленые балконы и горницы, резные, с оконцами в переплетах, как бы из мелких, всякого фасона стеклышек — то небо и солнце радужно проглядывали сквозь листву и хвою, и не было ничего краше этих оконцев и блистающего в них утреннего света. Кудреватые макушки деревьев, сливаясь округло, сияли изумрудно-зеркальными и бирюзовыми неправдоподобными шлемами и шишаками, похожими одновременно на стеклянные разноцветные пузыри, которыми любили украшать коньки своих кружевных тесовых светелок богатые питерщики, когда, прикатив на лето в деревню, строились заново.