Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
— Ключики золотенькие, махонькие, отмыкают лето, калитку такую в земле и на небе, понимаешь? — с удовольствием пояснил Гошка. — Не зевай, земляничку собирай, скоро поспеет…
— И масляки зачнут родиться видимо-невидимо! — подхватил Андрейка. — Вот тебе и лето.
— Пошли, пошли! — торопил Гошка.
Но они не двинулись сразу, еще немного постояли, приметили: на поляне, в одном месте, где прошлый год жгли костер, трава росла особенно густым жирно-синим кустом. Сорвали скупо, по одному золотому ключику подарили и Володьке, питерщичку-старичку, открывали золотыми ключиками невидимую дверцу лету Выходи, красное, желанное, с грибами и ягодами, купаньем, с теплыми дождями, заждались тебя ребята!
Шурка
Тут, в настоящем лесу, все большущее-разбольшущее — деревья, поляны, заросли кустов, даже бабочки… Мутер-фатер, родимые мои. да ведь он, Шурка Кишка, тогда, в грозу, заблудился в Заполе и его, молокососа, спас батя!.. Нынче он, Шурка, взрослый мужик, пашет яровое под картошку, ему все нипочем, он выручит Гошку, если понадобится, придет такая нужда.
Иным был в лесу тайный Шуркин супротивник Володька Горев, может, самый смертный его враг, кто знает… «Растрепа знает, вот кто!» Да, может, и она не знает, Шурке только кажется.
«Ах, не думать об этом, не вспоминать, не бередить сердце, словно ничего не случилось! Не смотреть на всезнайку-питерщика… и ножика ему больше не давать!»
Но против воли Шурка частенько косился па врага не врага, вот уж точно — середка наполовину, а может, и поболе половины. Худое, желтое, в морщинках и голубых жилках личико Володьки было противно-жалкое и вместе с тем приятно-смешное, потому что отражало, как в зеркале каком, все, что Володька замечал в Заполе: удивительное, непонятное, радостное. Но нельзя было видеть без содрогания, что тонкой желтой кожи на лбу много лишку, оттого она и собирается складочки, даже шевелится на стриженой голове. Выпучив глаза, Володька от изумления поднимет брови — и кожа сдвинется на черепе, ходит ходуном, даже смотреть страшно. Но было до смеху весело, что питерщичок поражается всему: лиловым колокольцам со спящими шмелями; высоким, с голубизной осинам с беспрестанно дрожащими листьями на долгих стеблях; огромным муравейным кучам, попадавшимся по дороге, кипящим от муравьев; порханью и безумолчному щебетанию и пению птах; диковинным бабочкам и цветам — все его потрясало и радовало.
Положим, и другие, как известно, не оставались равнодушными, любовались без памяти всем вдосталь. И может быть, потому, что Володька, в общем, испытывал одинаковые с Шуркой чувства, только сильнее, чудаковатее, именно это сближало и смущало, нельзя было определенно решить насчет середки наполовину. Но уж одно было вернее верного, правильно: глядеть на Володьку Горева решительно невозможно без веселья и смеха.
«Ага, это тебе не Питер! Все знаешь, а золотых ключиков не знаешь… Погоди, то ли будет впереди!»
На лице питерщичка-старичка написана уймища вопросов к приятелям, все его личико с шевелящейся кожей похоже на живой вопросительный знак. Но он не хочет спрашивать, почти не спрашивает, должно, не позволяет гордость.
«Ну и молчи, пожалуйста! Ничего толком ты не знаешь и не понимаешь. Один свой Питер твердишь, да и то, наверное, больше выдумываешь, хвастун, болтун».
Володька, прихрамывая, шел неловко, он настукал босиком с непривычки подошвы, исколол пальцы и не хотел в том сознаться, да ему, пожалуй, было и не до того. Спотыкаясь, вытаращив бегающие прямо-таки беснующиеся глаза, он то замирал, бледнея, то вспыхивал, усиленно моргая, словно не веря тому, что видел. Он оцепенело уставлялся на пустячную травину лесную, какую-нибудь «кукушкину соль», схожую тройными листочками на обыкновенные
— Одень свое сорочье гнездо, не так будет жарко, — пожалел Шурка, не желая этого. — Еще солнечный удар заработаешь, остолоп, — настращал он. — Возись с тобой!
Володька послушался, достал из сморчковой корзинки полосатую городскую кепку, нахлобучил по брови, и ему сразу стало легче.
Они свернули с дороги к видневшимся неподалеку небольшим холмам, поросшим березняком, славящимся «коровками», то есть белыми грибами и груздями под молодыми липами. Стараясь не ступать, как Володька, на золотые ключики и все-таки невольно приминая их на каждом шагу, такое множество цвело примулы, ощущая лубяными пятками сухое тепло и отрадный сыроватый холодок, заторопились напрямки к роднику
— Поглядывай под ноги… не наступи на змею, слепни. Володька, иди последним, — распорядился Яшка Петух, раздавая оплеухи, неизвестно за какие провинности.
Он полетел первым, за ним гуськом заспешили остальные, с можжевеловыми хлыстами наготове. Питерщичок-старичок, повинуясь, шел последним, ступая зачем-то на цыпочки.
Родник выбивался откуда-то из-под корней ольхи-тройняги, под крайним холмом, в низине, уходил, разливался болотцем в густой осоке и рослом дидельнике, начавшем накрываться белыми шапками. Чуть пахло дурманно багульником-пьянишником и гнилью. На самом видном низком сучке ольхи висел знакомый прошлогодний ковшик из потемнелой бересты.
Ковшиком завладел Яшка, остальные пили из пригоршней. Вода была ледяная, чистая, сахарная. От соринок и ржавчины, крупинок земли, попадавших в пригоршни, она казалась еще светлей, чище и слаще.
Все пили и не могли сразу напиться. Ломило зубы, и судорога сводила на сторону скулы. Каждый глоток застревал в горле, приходилось как бы проталкивать силой, напряженным движением гортани. Поэтому пили не по одному, разу, долго, на всякий манер: лежа, наклонясь к корням ольхи, вытянув губы трубочкой; пригоршнями и из одной ладошки, возя точно ложкой; наконец, ловчее всего и нахлебистей — берестяным ковшом, пропахшим ольхой, по очереди.
Отяжелев от воды, чувствуя, как зябко в животе, повалились на траву, отдыхая, греясь на солнце, ровно после купанья. Да оно и было почти так. У всех горели в брызгах мокрые щеки и от недавнего старания что-то похожее на ручейки стекало с загривков за шиворот. Рубахам и штанам тоже досталось ненароком и нарочно. Оттого одежда и ее хозяева одинаково сильно были довольны и наслаждались прохладой.
Петух заглянул по малой надобности в болотце, в дидельник, и закричал оттуда:
— Зарежь меня на месте, если это не росянка!.. Смотрите-ка, братцы, жрет комара и не подавится!
Все кинулись к болотцу. Из мха, там, где не качались ватные шапки дидельника и не было осоки, на открытой кочке росли тонкие стебельки с неприметными белесыми цветами. Листья меньше копейки, покрыты по краям красноватыми волосками с утолщениями на концах. Похоже что торчали булавки. На каждом волоске, на его маковке светилась капля росы. В одной такой капле жалко шевелился комар.
Должно быть, комару пожелалось, как ребятам, напиться. Дурень заленился слетать к роднику, а росянка была рядышком. Он сел на капельку и прилип длинными ногами к волосинке. Комар трепыхал дымчатыми крылышками, поднимался долговязо на ноги и не мог улететь, липу чая капля не пускала. Соседние волоски уже сгибались как бы намереваясь схватить комара.