Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
— Да такого угодничка, кажись, и в святцах нет, — усомнился Олегов отец.
— Дружина — русское древнее имя… может, и не православное, — сурово отрезала Татьяна Петровна.
— Да-с! Нет в святцах, есть в истории, — вызывающе добавил Григорий Евгеньевич. — Если был Дружина Иванович в Совете, уверенно можно предположить, что были и другие представители крестьян.
— Что же этот Совет всея Руси… Куда опосля подевался? — спросил с интересом пастух Сморчок.
Учитель пояснил: после освобождения Москвы от поляков Пожарского и Минина оттерли от управления государственными делами, Совет распустили якобы за ненадобностью.
В читальне наступило молчание.
У ребятни под шапками назойливо стучало и спрашивало. Да и батьки с мамками разохотились, позабыли про ужин, что пора по домам расходиться, нетерпеливо поглядывали на учителя и учительницу, ожидая, что они еще скажут, как все пояснят. Но Григорий Евгеньевич и тем более Татьяна Петровна ничего больше не сказали, никак не пояснили непонятное, может, запамятовали, время-то давнее, позабыть легко. Они занялись книгами, вечным своим каталогом, читательскими билетами, которых и было-то в ящичке раз и обчелся, крохотная горсточка. Только дяденька Никита Аладьин, негромко, проникновенно-значительно вымолвил как бы всеми невысказанное, главное, повторил любимое изречение-суждение Евсея Борисыча:
— Как жить семьей, не советуясь промежду себя? Никак невозможно. В государстве — тем более… Совет, стало быть, советоваться, оттого этак и прозывается. Потолковали вместе, решили и сообща сделали. Вот как по-нашему, по-деревенски, миром… Вишь, из древности такое идет, гляди-ка, в грозную годину и вспомнилось. Умней не придумаешь и сейчас.
— Царская дума тоже советовалась, — напомнил Апраксеин Федор.
— Хватил! Да кто в ней сидел, дуй те горой, о чем трепался? — живо возразил Егор Михайлович, глебовский депутат. — В письме-то Ленина, чу, как сказано? Вся власть — рабочим, солдатам, крестьянам… Вот в чем вся соль. А что же дума? Совет, а народу в нем нет… Какой же это, к псу, Совет? Дума и есть дума, царская. Да не слушались ее никто, те же правители, одни тары-бары…
— А нонышный Совет в Питере больно слушаются? Кто? Князь Львов? — с досадой плюнул Федор. — Наоборот, его слушаются, князя Львова!
— Эсеры и меньшевики, — добавил Яшкин отец.
— Да уж не большаки, конечно, — согласился Федор. — А им верят, эсерам и меньшакам! Ха!
— До поры до времени. В письме прямо сказано: скоро народ их, меньшаков, эсеров раскусит и пошлет к чертовой бабушке! Возьмет власть в свои руки.
— Дай-то бог… Поскорей бы! — вздохнули и перекрестились которые мамки-умницы.
Митрий
— Се бон!.. По-нашенски — это хорошо!
Потешая народ, рассказал, между прочим, что он намедни вычитал в ярославской газетке «Голос» насчет нынешних Мининых и Пожарских. Вишь, есть там, в городе, известный туз, махорочный фабрикант Вахрамеев. Чай, все помнят его полукрупку, проезжий-то, как его, Будкин, надысь угощал. Забориста, пробирает до кишок. Ну и сам Вахрамеев ей под стать, забористый, зубоскалил Митрий. Вот, сдрена-зелена, обратились к Вахрамееву с просьбой поддержать Временное правительство подпиской на заем Свободы. «Да-а поддержи, — ответил тот с сомнением, — а обратно деньгу и не получишь». Ему говорят: «Минин, жертвуя свое купецкое имущество, не спрашивал, получит ли обратно». «Нынче Мининых нет!» — резанул Вахрамеев и подписался на гроши, так, чтобы только отвязались.
— Нету, нету Мининых и Пожарских… перевелись, — вздохнул, пожалел Устин Павлыч, и все почему-то рассмеялись.
Шурка не рассмеялся, хотел тоже вздохнуть, пожалеть, но ему помешали, толкнули в спину, давая кому-то место в кути. Он обернулся и обомлел: возле него стояла Катька Растрепа. Она не обращала на Шурку внимания, очутилась с ним, плечо к плечу, конечно, случайно, но и этого было достаточно, чтобы жар-холод прошел под рубашкой и нечем стало дышать. И он не дышал, горел и мерз, старался глядеть на поднявшегося за столом Яшкиного отца, а видел одну Катьку.
— Не знаю, как там было при Минине, а вот в пятом году, в Иваново-Вознесенске, близехонько от пас, но Владимирской губернии, слышал я, действительно выбран был Совет рабочих-ткачей. Это, мы скажем, точно, история не очень давняя, памятная, — задумчиво проговорил дядя Родя.
Лицо его против воли казалось печальным. Он смотрел поверх мужицких картузов и шапок, в окно, куда-то вдаль, в гаснущую зарю, видел там свое, неотступное, которое грозило ему и что он не мог отвратить. Он сдвинул бугры над бровями, отгонял то, что видел, но печаль не проходила, хотя говорил он про одно приятное.
— С них, ивановцев, и повелись, пожалуй, настоящие Советы, рабочие депутаты, — сказал он.
— Бери ближе. В том же году и в нашей губернии, похоже, вспомнили Минина и Пожарского, — добавил Крайнов, с удовольствием разглаживая вислые черные усы запорожца. — На карзинкинской фабрике собирались не однажды сходы — тот же Совет.
Никите Аладьину не сиделось за столом. Преображенный, ласково-веселый, он не находил себе места. Отмахиваясь от дыма цигарок и трубок, толкался в горнице-читальне, задевая вытянутые по полу ноги пастуха и Капарули, мешая мамкам таращиться и шушукаться. Подошел к книжному сосновому, начавшему рыжеть и темнеть шкафу, который до этого не замечался, раскрыл дверцы и погладил, поласкал обеими ладонями корешки книг.
— Тридцать, никак, буковок в азбуке, совсем малость… А запомнишь, выучишь — все на свете будет твое, — возбужденно пробормотал он, бережно вынимая со средней полки, из тесного ряда, одну, самую толстую книжищу, в переплете, листая страницы оттопыренным средним пальцем. Он не смел, как обычно, послюнить палец, и, когда листы не поддавались, точно склеенные, Никита Петрович по привычке дул на них, разворачивая, и, не утерпев, пробегал строчку-другую, уронив голову на плечо, жадно-близоруко щурясь. — Люблю, грешный, уважаю печатное слово. Все в книгах! Кто читает, тот много знает, — торжественно-значительно вымолвил он, и большие, выпукло-карие его глаза, перестав щуриться, вспыхнули глубокой позолотой.