Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
— Эй, посылайте на смену! Старый звонарь отзвонил!..
Теперь, читая «Записки охотника», Шурка понял что и рассказ о старом звонаре был написан для взрослых, для отцов и матерей. Без прикрас он поведал им жизнь Михеича. Порадуйтесь вместе с ним ласковой пасхальной ночи, огням, густому звону и погорюйте со стариком о прожитой им попусту, понапрасну жизни, смекните, чему она учит.
И все истории, рассказанные Тургеневым в книге, которую читал, не отрываясь, Шурка, чем-то схожие с жизнью Михеича, поведали, как жили-были прежде люди, помогали отличать хорошее от плохого, добро от зла, правду от кривды. Но какие же это оказывались разные, интересные люди! И жизнь у них была разная, перепутанная с горем, радостью, всякими причудами, почище лесных, с счастьем, а больше с несчастьями. Про счастье читалось весело, с упоением, точно о себе, о славных деньках и приятных ребячьих делишках, глотались страницы без счету. Про несчастья, обиды, неудачи читалось с запинкой,
Все, что Шурка читал, было истинной правдой, без выдумок. Он убедился в том самым невероятным образом, сделав для себя поразительное открытие: оказывается, в его собственной жизни кое-что виденное и слышанное им было похоже на то, о чем говорилось в книжке.
Подумайте, ведь он уже встречался с Лукерьей, лежавшей живыми мощами в омшанике! Да это же Настя Королевна, разбитая параличом, не сойти ему с места, если не так. Вся и разница — Настя не больно смирная, как Лукерья, не слышит церковного благовеста с неба, не читает молитв, не поет про себя старинных песен. Сноха бабки Ольги любит разговаривать про герцогинь и любовь, подвенечные платья, бриллианты и золото, наслушавшись от Шурки чтения «выпусков», расклеенных по стенам избушки вместо обоев. Она громко, страшно проклинает своего мужа за то, что он с ней сделал, просит бога разорвать Мишку Императора на войне начетверо, чтобы он остался без рук, без ног, как она, хуже, чтобы и глаза его бесстыжие, поганые лопнули. И не просит — приказывает, и до последнего словечка правильно. Потому-то Шурке больше по душе Настя Королевна, хотя и Лукерья, тихоня, ему понравилась своим терпением, особенно тем, что она для себя ничего не желала, всем была довольна, а вот знакомым бабам и мужикам ей хотелось подсобить: на прощание она попросила охотника, барина, сбавить оброк и землей немножко больше наделить, уж очень бедствует народ-то… Ну не умница ли, не разумница ли эта Лукерья, живые мощи! Жаль померла, не дождалась революции, вот когда бы ее желания исполнились… Погоди, да она и не могла дождаться, когда это было?!
И не одна Лукерья знакома книгоеду. Разве Касьян с Красивой Мечи не смахивает чем-то немножко на пастуха Сморчка Евсея Борисыча? Дивись и радуйся, соображай что к чему, понимай в людях самое потаенное, самое дорогое, — и Праведную книгу Емельяна Пугачева, оказавшуюся у большевиков, у Ленина, слушай лешеву дудку соловейки на Гремце, встречайся на здоровье в Заполе и на Голубинке с березами, соснами, елками, которые ластятся и разговаривают с тобой… А вот. лесник Бирюк, вытолкавший из сторожки взашей жалкого мужичонку, посмевшего срубить без спроса дерево в лесу, вовсе, не такой, каким поначалу кажется, и совсем не походит на холуя Степку, поволокшего в усадьбу на расправу глебовскую солдатку Груню и Егора Михайловича за воз валежника и сухостоя из барской сосновой рощи. Не таковский, как Бирюк, Степка, непонятно отчего вспоминается… Зато жеребец у Чертопханова вылитый Ветерок — серый, белыми яблоками. Жалко, жалко жеребца, сумасшедший его хозяин, хуже Оси Бешеного.
Он читал, как парень Яшка Турок, мастеровой с бумажной фабрики, пел на спор в кабаке и подвыпившие мужики слушали его и плакали, Шурка читал про это, а видел плотника дядю Игната в праздник, в поднебесном ластиковой рубахе с расстегнутым воротом. Опираясь грудью на можжевеловую суковатую палку, закрыв веселые глаза, дядя Игнат выводил свою любимую «Вот мчится тройка почтовая по Волге-матушке зимой…» и требовал, чтобы ребята подтягивали: «Выше бери, чувствуй — Волга, простор… песня в небе отдается!» И начинал кашлять кровью… А в Шуркиных ушах грустно-горько жаловались уже бабы на складчине, в избе Марьи Бубенец, распевая «Трансвааль». Он подпевал им срывающимся дискантом и глотал слезы, потому что в песне сказывалось, что один отец, собираясь на войну, не взял тринадцатилетнего сынишку, который хотел пожертвовать свою младую жизнь за свободу. Этим парнишкой был, конечно, он, Шурка, сбежавший на войну, несмотря па запрет, и спасший однажды отца, солдат, притащив им ползком на позицию ящик с патронами. И оттого очень скоро веселье и смех, возвратясь, душили его, потому что мамка в ковровой шали, пригубив из рюмочки, озорно пела девичью песенку, дразнила душечку-молодчика невозможными требованиями. Бабы, подражая парням, как бы обороняясь, закидали ее другими немыслимыми просьбами, но мамка всех перепела, победила, потребовав от молодчика-душечки самого-пресамого невозможного — перстенька из красного солнышка: «Где б я ни ходила, все бы я светила!»… Ой, погоди, а муха, ползающая по открытому глазу покойницы! Где Шурка видел эту муху на мертвом карем глазу?.. Лучше не вспоминать, позабыть…
Дальше, дальше, еще нет конца книжечки!
Какие утра, полдни, вечера и ночи постоянно окружали его — с солнцем, ливнями, тьмой, с запахами лесных нехоженых полян, росисто-медовых лугов, где иван-чай и дидельник попазухи, все знакомое и незнакомое, пролетающее стремительно мимо, как во сне. Слова, которыми описывался этот мир в книжке, были по отдельности самые простые, вместе же они волшебно складывались, превращаясь в такие блистающие, невыдуманные картины, что каждый кустик в них, лужа, облачко, костер в ночи, собака охотника, поднимающая из зарослей тетерку с выводком, виделись, запоминались и безотчетно-сладко волновали душу неизвестно почему.
Но всего интереснее были люди. Даже о разбойниках в книге рассказывалось по-другому. Тут не было тайных подземелий, баронесс, князей, проваливающихся полов, свиданий за полночь, в грозу, в развалившейся лесной хижине. Все было иначе, обыкновеннее, должно быть, как в жизни.
Вот поехал, потрусил Тургенев летней ночью в Тулу за дробью (дело происходило на охоте, дробь вся вышла), поплелся в тарантасе на дрянных, нанятых в деревне, лошаденках, и нагнала их в лесу непонятная тройка: кони — вихрь и огонь, а телега самая простецкая, большая, полная пьяных, валявшихся вповалку мужиков. Не дает эта загадочная тройка проезда, обогнала, загородила у моста дорогу, остановилась — самая разбойничья повадка, так проезжих грабят.
Перепугался наш охотник и кучер Филофей, хозяин лошаденок, прощаются друг с другом, прямо собрались помирать. А с телеги слез правивший тройкой верзила в полушубке, снял шапку и попросил на опохмелку: едут, слышь, со свадьбы, изрядно выпили, а опохмелиться нечем. Дал Тургенев два целковых, засмеялись пьяницы — ахну-ла-грохнула бубенцами и колесами тройка и сгинула-пропала, точно ее и не было… Утром, въезжая в город, приметили знакомую телегу у кабака и верзилу на крыльце, машет им рукой, кричит: «На ваши денежки гуляем, господин, спасибо!»… А после стало известно, что в ту ночь на этой самой лесной дороге ограбили и убили купца.
Кто? Может, и не они, догнавшие Тургенева на резвой тройке, в крестьянской телеге. Может, пьяные, веселые мужики и не разбойники вовсе. Никого они не убивали, ехали, верно, со свадьбы и не на что им было опохмелиться.
И долго, нестерпимо-отрадно виделась Шурке опущенная в лунную, тихую воду лохматая морда коренника филофеевской упряжки, когда хозяин ее задремал вместе с седоком и тарантас остановился посредине реки, сбившись с брода; очнувшись, они переговаривались, как быть, кучер уповал на своего коренника, который все понимает, дай ему сообразить, оглядеться, куда он ворохнется, туда и надобно ехать; и как кудлатый, нюхая воду, шевелил настороженно ушами, словно прислушиваясь, где журчит перекат, куда поворачивать, выезжать, и вдруг замотал мордой, навострил уши, шелохнулся, пристяжные ожили, Филофей торопливо занукал, закричал, и тарантас, хлебнув выше втулки колес, вынес ездоков на другой берег. Потом Шурка, замирая, слышал дальний приближающийся стук, бубенцы, свист. Тревожный возглас Филофея ударил по сердцу: «Стучит!.. Слышите? Налегке катят… недобрые люди. Шалят, чу, тут много под Тулой».
У него просто разламывалась голова от рева бубенцов, железного грома колес нагрянувшей ройки и все вставал в глазах горбатый мост, тень от него падала кривой перекладиной через зеркально-темный ручей, мельтешили бледные, испуганные лица незадачливых покупателей дроби и складно, загадочно зубоскалил, ухмыляясь до ушей, бородатый верзила без шапки, в затертом до дыр полушубке, и светились лунным блеском его взлохмаченные волосы. Нагибаясь к тарантасу, он принимал тремя согнутыми черными пальцами, как щепотку махорки, два ослепительно-белых целковых, не трогая раскрытого, полного денег кошелька. И все чудилось, как загоготала телега, узнав о подарке, тройка рванула на ребень горы и пропала, точно улетела в небо. Филофей, опомнясь, воскликнул на весь лес: «Ах, шут ты эдакий, право шут!» И добавил уважительно: «А должно, хороший человек……. Неотступно помнилось Шурке — когда Филофею после говорили о верзиле в полушубке, он живо откликался: «Веселый человек!» — и сам смеялся.
И Шурка смеялся и не упрекал Филофея, узнав, что тот, при встрече с пьяными мужиками, которых он принял за разбойников и которые, может, и были разбойниками, пожалел лошадей, а про детей и жену не вспомнил. Понятно: они дома, ребята и жена, живехонькие, лошаденки же последние, могли пропасть, можно ли их забыть, не пожалеть. Шурка по себе знает, как плохо крестьянствовать без лошади…
Так вот что такое книги для взрослых! Это ихняя обыкновенная жизнь. Наверное, и романы то же самое — длинные рассказы про жизнь мужиков и баб, девок и парней, ребятишек. Обязательно и про ребят, без них никакой жизни не бывает