Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
Нет, мужики и бабы посмеиваются не над тем, как аптекарь подпрыгивает за столом, старается, размахивает зонтиком, утирается платком.
Ей-богу, народ про себя смеется над речью чернявого дядьки! Не он их потешает, а они над ним втихомолку веселятся. Провалиться Шурке, Катьке и Яшке сквозь луговину, до самой середки земли грохнуться, если это не так. Так, так! А «не так» пусть остается у аптекаря, на его картавом языке.
Словно бы отцы нынче все понимали, о чем хлестал и душил их словами новый оратор, и не соглашались с ним. А мамки, которые догадывались, может, и не обо всем (конечно, не обо всем!), они верили своим муженькам. Как же им не верить, коли они кажинный вечер сидят в библиотеке-читальне, не выпускают из рук солдатских газет и «Правды», завели знакомство с учителем и учительшей и даже почитывают разные-преразные книжечки.
И мамки правы. Не те нынче батьки, какими
Прежде, как скинули царя и зачали проходить по шоссейке, со станции, мастеровые из Петрограда и солдаты с фронта, как зачастил в село заика Митя-почтальон с газетами и новостями, толков было много разных. Да вот, пожалуйте: Шурка будто сызнова торчит на волжском косогоре» в ледоход среди мужиков, на гумне в пасху, вечерами в кути читальни, как она открылась, он опять видит растревоженный народ и слышит его речи:
— «Мы политикой не занимаемся, — малограмотные, неученые. Нам земли бы — вот и вся наша политика. Жалованья мужику никто не платит. Оно в земле лежит, наше жалованье. Сколько земли — столько и хлеба…»— «А земля где, соображаешь? У тебя эвон лесу — всего ничего, а у Крылова — бор в Заполе на три версты во все стороны- Ему — житье, нам — вытье… Двор, гляди, крыт светом, обнесет ветром…» — «Запретить куплю-продажу земли и леса! Наложить арест!» — «Не разрешать наем работников!» — «Пленных — домой отправить, в обмен на наших, которые в плену, ай, ей-богу!» — «Мое помышление такое: вся земля — всему народу, по божеской цене, по справедливости…» — «Стой, погоди, свояк, как так — всему народу? По какой-такой цене? Народ, знаешь, бывает разный и цены разные, хоть и божеские, а все ж — цены…» — «Верно! Делить землю среди бедных, у которых ее мало или вовсе нету. И без выкупа… Покупать? Свою-то?!! Да мы не чужие какие, не из Америки приехали. Эти барские поля, леса, долы сто раз нами оплачены потом и кровью». — «Справедливо. Мы Совет выбирали не выкупать господскую землю, а брать и делить». — «Догляд, мужики; нужен в энтом деле. Обманут! Без догляда нельзя». — «Да больше сыта ие съешь…» — «Иной лопается, а все жрет, не может отвалиться». — «Вот я и говорю: нам таковского Совета, который покупает землю, — не надобно. И таковского, что раздает ее направо, налево, — тоже не надобно». — «То-то помещики и наши мироеды орут, будто с них лыко дерут!» — «В Ярославле, чу, крестьянский Совет вовсе запретил трогать землю…» — «Да-а, видать, и Советы бывают разные». — «А ты как думал? Чья рука зараз — того и приказ». — «Рука-то, бают, энтих самыих, как их… серых». — «Эсеров? Хорошо сказал — серые и есть, как волки».
Кажется, немного пролетело времени, все было словно вчера, еще не заглох в ушах гром и звон от сильно злых, ненавистно-раскатистых мужичьих глоток, как произошла незаметно перемена из перемен: спокойно-насмешливо, как-то по-хозяйски разговаривает дядя Родя Большак или кто другой, Никита Аладьин, починовский Крайнов, Митрий Сидоров из Карасова, а может, и Нукало из Сломлина, неважно кто, — речь у всех одинаковая, так кажется Шурке.
— Изменили мужику, господа-товарищи эсеры. Поначалу верили вам, деревнями поголовно записывались в вашу партию. Как же, партия социалистов-революционеров землю обещает! Кто там на трон забрался — нам наплевать, у нас свои дела, сурьезные… Слушали вас, эсеров, ждали. Тут один из ваших частобаев прямо обещал каждому по двадцать семь десятин с четвертью. К-ха, тьфу, как высчитал! Стриг черт свинью, визгу много — шерсти клочка нету… Ваш Чернов в рот помещикам глядит, шарахается от требований народа. Ай да мужицкий министр!.. Эсеры за перераспределение угодий? Переселение? Спасибо! У нас вон Матвей переселялся в Сибирь, да и вернулся без штанов… Изверились мы в вас, серые, защитники народные. Зачали соображать иначе: э-э, политика-то, смотри, штукенция важная, можно сказать, самая необходимая. Без политики мужику не обойтись. Чья власть — тому и сласть… Газетка ваша орет: «В борьбе обретешь ты право свое!» А вы этой борьбы, оказывается, как нечистый дух ладана, боитесь. Кричите: «Да здравствует народная воля!» А знаете ли вы ее, народную волю? Она у нашего брата одна-единственная: кто чем кормится на свете, тем и кормись. Но без захребетников!.. Стало быть, мы скажем: земля — крестьянину; городскому люду, мастеровым ихний корм — заводы, фабрики… И конец войне! Мир! И свобода!.. А где она, к слову сказать, ваша свобода? Дали народу в феврале понюхать и в карман спрятали. Мы, дурачье, почихали, утерли нос — вот и вся ваша свобода, революция… Вместо замирения — наступление… Да вы та же царская власть, только прозвище другое… А ну вас, растуды-твою-туды, к лешему! Дождетесь, шарахнем
Надысь слушали его письмецо в солдатской газетные — закачаешься, до чего правильное, нашенское…
А сейчас мужики, складно рассевшись на луговине и лишних скамьях у избы пастуха, возле своего Совета за белым, строгим и добрым столом, спокойно курили на вольном воздухе досыта, до отвала, их никто не оговаривал, и бирюзовое, пронзенное солнцем облако дыма стояло над их головами и не расходилось, не проходило. Да, батьки сейчас не кричали, не бранились, только слушали, жмурясь и посмеиваясь. Не разноглазый великан-богатырь с одной ревущей глоткой и множеством кулаков-булыжников, грозных указательных пальцев, пятерней, которые заранее чесались (к счастью, как говорят), нынче каждый батя сам по себе, каким его бог уродил.
Но в спокойных усмешках, тихом, согласном шепоте, в том, как удобно, дружно-тесно сидели мужики и беспрестанно, с удовольствием лазили в свои и чужие, щедрые кисеты и банки с табаком; по тому, как бабы знакомой частой изгородью окружали мужей и разноцветный частокол этот был вбит в землю крепко-накрепко, — во всем этом и еще в чем-то, неуловимом, было что-то отрадно-общее, сильное, умное. Не прежнее нетерпеливое ожидание перемен в жизни, а точно бы сама свершающаяся перемена, ее пусть малое начало, дорогое и немножко понятное (ура! ура!) для ребятни. Она, сидя и лежа вповалку на горячей траве, все слышала, все замечала, и все для нее как всегда, было страшно важным, чего нельзя пропустить, прозевать, подсобляльщикам революции тем более.
Становилось жарко, и Матвей Сибиряк обмахивался по-фронтовому, подручным способом — солдатской фуражкой, как веером. Любимый ребятами Крайнов, запорожец с вислыми усами, упарился больше всех, идя из дальних Починок, он полулежал на мураве, безжалостно расстелив под себя питерский пиджак, и шафранная ластиковая косоворотка его горела вторым солнцем, возникшим на луговине. Бородатый Федор и седой Косоуров, распахнувшись, беспоясые, часто пересаживаясь с места на место, двигались поближе к черемухе, в тень. Устин Павлыч, напротив, застегнутый на все пуговицы, со свежей алой ленточкой, связанной бантом и приколотой на груди, повидней, побогаче, чем у милиционера его клюква, жарился с краю лавки на солнцепеке и не чувствовал этого. Согнувшись, упершись локтями в колени, он глядел в лакированное голенище сапога, как в черное зеркало. Что он там видел, кроме своего печально-сердитого лица?
Мужики из Глебова, Хохловки, Карасова и других ближних деревень все подходили и подходили шоссейкой, уверенно сворачивая в переулок, точно заранее знали, где будет собрание Совета. А вот Шестипалого, Вани Духа и братьев Фомичевых не видно, словно их нарочно не позвали на сход, не известили. Но чего же ради узнал и явился на Совет Олегов отец? Задаток за сосняк требовать обратно? Так ведь и Шестипалого денежки погорели и бывшего волостного старшины Стрельцова, которого тоже не видать. Или бондарю совестно показываться на люди? С каких пор? На него не похоже. Сам генерал Крылов тоже не явился, видать, во всем положился на нового управлялу… Ну, кого пет, значит, так и должно. Плакать, жалеть никто не будет.
Всем понравилось, что аптекарь не помянул в своей речи о пожаре в усадьбе, запаханном пустыре и наложенном аресте на сосновый бор. Да уж не арест получается — рубят, чистят, барский сосняк деревни, как свой, поделил Совет по церковному обществу. Докладчик из уезда обо всем умолчал. Что ж, и преогромное на том спасибо.
Ему даже немного похлопали, оратору. Вопросов не было, и никто не желал говорить. Только депутаты за столом пошевелились, переглянулись, да швырнул карандаш Фабера на тетрадку Григорий Евгеньевич. Один дядя Родя спросил аптекаря во всеуслышание:
— Вы что же, меньшевик?
— Я социал-демократ, — уклончиво ответил Лев Михайлович и перестал зубасто улыбаться. — А вы, я вижу, наслушались на фг’онте большевистской ег’еси и применяете ее здесь на пг’актике? Кастог’ка от живота! Похвально… Нет, г’азговаг’ивать нам с вами не о чем. Я обг’ащаюсь к наг’оду: Дог’огие, пг’еданные г’еволюции г’аждане, самая большая опасность сейчас — беспог’ядок, анаг’хия, самовластье. Вы должны, обязаны знать: в Тавг’ическом двог’це, в Петгог’адском Совете подавляющее большинство — умег’енные здг’авомыслящие элементы. А в особняке Кшесинской — максималисты. Там хотят сг’азу иметь все. И не получат ничего… Наг’од пг’ойдет мимо большевиков. Победим в Г’оссии мы, демократия, с умег’енной, но вег’ной пгог’аммой… Не так? Так! А?