Отметить день белым камешком
Шрифт:
Зашли в маленькую закусочную. Их в Японии называют на французский манер "бистро". Всё в дереве. Дерево - предмет поклонения японцев. Очень красиво сделаны эти "бистро", очень экономно. Улыбающаяся девушка обязательно принесет целлофановый пакетик. Вы разорвете его и достанете горячую влажную салфетку. Вытрете руки и лицо - гигиена и чистота прежде всего.
Суси - это сырая рыба (скат, икра, кальмар, осьминог) с рисом и соевым соусом. Рыба только что привезена с рыбного рынка. Это тунец. Вкус трех компонентов - тунец, рис и соя - поразителен. Так же поразителен молодой паренек в крахмальном белом пиджаке, который делает эти суси у вас
Канеко-сан предложил съездить в совершенно другой токийский район - в Асакуса. "Здесь, в Гинзе, - буржуа, там - гангстеры". Я попросил его провезти меня в метро. Такси, а тем более в другой стране, есть нечто изолирующее тебя от новых восприятий - своей скоростью, толстыми стеклами и улыбчивым шофером, который не понимает ни единого слова. В метро больше видишь, это некий сгусток впечатлений, особенно после того, как махнул из Европы в крупнейший город мира.
Я убежден, что предусмотри путешественник два дня на поездки в метро, он бы набрался больше впечатлений, чем если бы дотошный гид таскал его по туристским, заезженным маршрутам на автобусе. Туристские маршруты призваны нивелировать уровни - и гении и праздношатающиеся смотрят одни и те же места.
Японское метро - черно-белое. Это впечатление создают мужчины. Вся Япония носит зимой черные костюмы, черные пальто, черные шляпы, черные кепи. И все черноволосые.
"Черт, - подумал я, - хоть бы одного рыжего..." Женщины тоже в основном носят черное. И только вдруг на какой-то станции войдут две девушки в традиционных средневековых кимоно. И сразу же изменятся глаза пожилых японок и японцев, появятся в них нежность, и зависть, и грусть по ушедшим годам, и жалость: раньше кимоно было повсюду, сейчас оно - словно живое лицо на стремительном маскараде масок.
В Асакуса было тихо и пусто. Не было здесь реклам, не было шумной толпы. Неподалеку от метро высился громадный буддийский храм Каннон. Сразу вспомнился Улан-Батор. Подумал, что буддизм в значительно большей мере различен в "региональных проявлениях", чем христианство. Общее - в торжественности, в громадности, в "подсвеченности" храма и в соседстве с храмом громадного рынка (христиане изгнали торговцев из храмов, а буддизм - враг категоричности, торговля ему не мешает).
Рынок, через который ведет дорога к храму, воистину громаден. Торговля уже кончилась, двенадцатый час ночи. Владельцы маленьких лавочек - многие из них и живут здесь же - мыли тротуар около дверей жесткими металлическими щетками, а потом протирали насухо тряпкой.
Здесь можно купить все. Здесь выставлены карабины, зонтики, бульдозеры, пистолеты, зажигалки, порнография, мотоциклы, костюмы, кимоно, детские игрушки.
Около храма, в темной тишине, несколько человек истово молились. Они недвижно стояли на коленях перед закрытыми воротами Каннона. "Истовость" и "недвижность" в Японии не противоположны: высшее проявление истовости - это статика, а не движение.
Рядом с храмом - подсвеченный фонтан. Прожектор подчеркивающе высвечивает сложный пульт электроуправления громадным фонтаном, который скрыт под стеклом. Слуги Будды, сверстники технической революции, не хотят конфликта со "временем", они "обегают" технический прогресс, стараясь каждый новый рывок человеческой мысли подчинить догме, а догмы религий похожи на тщательно отредактированные статьи международных соглашений, которые всегда имеют по крайней мере два толкования.
Рядом с храмом - улица, на которой показывают так называемые "подпольные фильмы". Здесь и фильмы громадного социального звучания, и порнография. Канеко сказал:
– Я бы советовал вам, Юлиан-сан, зайти в эти кинотеатры, но только не очень поздно. В этом районе Токио по вечерам бывать весьма опасно. Посмотрите политические картины, особенно связанные с проблемой Окинавы. Но возвращайтесь в метро не позже десяти часов.
...Зашли в маленький японский кабачок.
– Все-таки Гинза - это и есть Гинза, - сказал Канеко.
– Это, как ни крути, космополитично, потому что закусочная, в которой мы с вами были, хоть и исповедует традиционную кухню, но люди там не снимают ботинок, сидят за баром или стоят, вместо того чтобы устроиться, поджав ноги, на "тотами". А мы сейчас вошли в настоящую Японию.
Мы сняли ботинки у входа и сели на белые подушечки, подломив под себя ноги. Нам принесли не просто горячие салфетки в целлофановой упаковке, но особые, пропитанные благовониями, - вытереть лицо и руки. Потом подали зелень и сырую рыбу на большом деревянном блюде, включили газовую горелочку, установили ее на деревянной подставке и предложили нам самим приготовить уху "чири" из живой рыбы.
Выпили горячее, изумительно вкусное рисовое саке из двадцатиграммовых рюмочек (у нас бы оскорбились - чуть больше наперстка).
Я смотрел на лица людей, окружавших нас. Было шумно, весело. Я вспоминал деда и начинал понимать, почему он так много и с такой увлеченной нежностью рассказывал мне о Японии.
Дед, в частности, говорил, что японцы - самые чистоплотные люди, каких он только видел в жизни. Дед жил в маленькой комнатке с подслеповатым окном, в огромной захламленной старой московской коммунальной квартире с темным коридором, заставленным дровами. Но в своей комнатке он все время, воюя с бабкой Марьей Даниловной, наводил чистоту, вытирал пыль и требовал, чтобы полотенца были крахмальные - "как в Японии". Я было думал, что дед, как это бывает с людьми, единожды побывавшими за границей, все несколько утрирует и живет своими представлениями, а не реальностью. (Дед был в Японии в плену в 1905 году и привез оттуда часы Павла Буре - квадратные, серебряные, с барельефом Александра Македонского на крышке. И у него и у меня Александр Македонский всегда ассоциировался с Японией.)
Только после пятой рюмки саке Канеко, прочитав строки из Омото Табито: "Суемудрых не люблю, пользы нет от них ничуть, лучше с пьяницей побудь, он хотя бы во хмелю может искренне всплакнуть", - спросил, какую бы я хотел организовать программу в Японии. Я начал рассказывать ему свои наметки. Он записывал иероглифами, очень легкими и быстрыми. Я подумал, что японец, как, впрочем, и китаец, должен во всем идти от начертания. От символа - к мысли. Произношение не имеет того значения, какое оно имеет для европейца, который вкладывает в произношение массу нюансов. Поэтому и театр наш так разнится от театра Востока. Когда мы пишем, говорим, мы изображаем звуки. Голос помогает нам выразить чувства. А когда писал Канеко-сан, то, мне казалось, он, слушая меня, тем не менее срисовывал свою мысль с натуры.