Отречение
Шрифт:
Оставшись один, Шалентьев распорядился ни с кем его не соединять и никого до двенадцати не впускать; он был современным человеком и никакой обиды не испытывал; просто он проиграл, и пришло время платить. Он несколько раз прошелся по кабинету, рывком остановился у одной из стен и нажал невидимую кнопку. Перед ним раздвинулась огромная подробная, чуть ли не во всю стену карта страны. Она его всегда завораживала, притягивала к себе, много часов он проводил за ней; да, кажется, он перестарался в игре с Малоярцевым, переоценил свои силы. Он стоял, забыв о времени, еще и еще раз окидывая мысленным взором открывающиеся перед ним пространства; это была его жизнь, и вот она теперь завершалась. Трудно поверить, столько построено в самых разных концах страны, в немыслимых труднодоступных местах; он стоял, вспоминая давно, казалось, забытые подробности, начиная подчиняться какому-то затягивающему ритму; его подхватило ожившее, пронзительно посвистывающее пространство, и он еще раз из конца в конец словно пронесся по своей жизни, обретая от этого утраченное было чувство прочности. Что же, прекрасно, сказал он себе, стараясь окончательно не подпасть под слезливую расслабленность, делал, что мог, делал даже
Он поймал себя на том, что его уставший мозг по-прежнему продолжает отыскивать выход, один за другим вычисляет, перебирает, ощупывает, анализирует и сравнивает самые различные варианты, окончательно отбрасывает одни, возвращается к другим и, наконец, оставляет лишь единственно возможный и простой. Необходимо добиться встречи с Малоярцевым и сказать ему… Но что же, что необходимо сказать? – едко спросил он самого себя и тут же ответил, что нужно будет всего лишь сказать, что он все понял и отныне навсегда отказывается от любого самостоятельного шага, от любой мысли, идущей вразрез с решениями свыше.
Чувство стыда и отвращения к себе передернуло Шалентьева, вызвало неприятный озноб; он подавил его усилием воли, поправил приготовленный на столе чистый лист бумаги. Нужно было написать всего несколько слов, тут подойдет самое примитивное объяснение, и по возрасту, и по здоровью, и все разом кончится; он, наконец, станет принадлежность самому себе, приведет в порядок бумаги, спокойно одумается, в конце концов у него за плечами немало больших, нужных дел и ему нечего сокрушаться, сделано много. Одно бесит, ведь он всю жизнь полагал, что является самостоятельной и немалой величиной, защищен сделанным, всей своей жизнью, отданной непрерывной, изматывающей работе, но все это оказалось интеллигентским бредом; стоило ему чуть-чуть шевельнуться не в прямой заданной линии, проявить самостоятельность, как его тут же, словно ненужный хлам, выбрасывают вон; вся его ценность, оказывается, зависит от состояния печени Малоярцева…
Необходимо было сделать что-то важное; это чувство уже давно возникло в Шалентьеве, то слабея, то почти совсем пропадая, а то вновь усиливаясь до какого-то почти исступленного звона… Он взял трубку, набрал рабочий номер жены, после нескольких гудков услышал знакомый, рванувшийся к нему голос, и когда Аленка, теперь уже тревожнее, переспросила: «Костя, это ты?», не отвечая, мягко положил трубку.
Его взгляд случайно остановился на привезенной Лаченковым статье, и он, скорее машинально, придвинул ее к себе, стал перелистывать, задерживаясь на некоторых местах и отчеркивая их ногтем. Кончив просматривать статью, он откинулся в кресле, задумался, сильно хмуря брови, затем быстро запечатал просмотренную рукопись в другой конверт, надписал адрес, вызвал помощника и приказал ему срочно с курьером отправить пакет со статьей по указанному адресу.
– Срочно, Николай Артемьевич, – повторил он. – Ни одной минуты промедления… Сразу же доложите… И пройдите через вторую дверь…
– Слушаюсь, – сказал помощник и быстро исчез; замечая время, Шалентьев взглянул на часы. Мыслей больше не было; мозг как-то враз отключился и глухо цепенел, и он, дождавшись помощника, сообщившего об отправлении курьера с пакетом, молча и равнодушно отпустил его. Дальнейшее произошло сразу; из того, что принадлежало ему по бесспорному праву жизни, он ничего больше не отдаст, он может уйти, он уйдет только по своей воле, не так, как они пытаются ему продиктовать, он все-таки потомственный русский интеллигент и у него свои представления о чести. Сидя в кресле, он быстро и точно выстрелил себе в сердце. Просторный, гулкий кабинет погасил глухой звук, и даже секретарь за двойной дверью ничего не услышал.
Аленка поверила сразу; чужой вежливый голос сообщил, что у ее мужа, Константина Кузьмича Шалентьева, прямо за столом отказало сердце. И когда тот же вежливый и подчеркнуто бесстрастный голос в ответ на прозвучавшее в ее словах отчаяние, сухо извинившись, поставил в известность, что вся спецсвязь на квартире покойного отключена, оставлен лишь городской телефон и видеть ей сейчас покойного мужа нельзя, она опять не смогла ничего возразить или, тем более, потребовать; она онемела и, выронив телефонную трубку, в каком-то безразличии смотрела перед собой. Очнувшись, она долго слушала прерывистые частые гудки; опять-таки, ничего не понимая, она никак не могла подобрать трубку с пола и водрузить ее на место. Уже поздним вечером возле нее собрались родные, и она, вслушиваясь в глуховатый низкий голос отца, стала немного приходить в себя. Опять то и дело звонил телефон, но трубку брал, не менее матери подавленный неожиданным горем, Петя, ронял в ответ на соболезнования несколько вежливых, ничего не значащих слов; Ксения приготовила немудрящую
Тут Пете стало жарко, мучительно захотелось закурить, и он, сильнее вжимаясь в старенькое кресло, приказал себе остановиться и больше ни о чем не думать. Теперь просто надо быть рядом с матерью, ей сейчас тяжелее всех, сказал он себе, вытирая ладонью холодный, влажный лоб, такой немыслимый, нелепый итог, она так боялась одиночества, хотя все остальное потом, потом, уговаривал себя Петя, но сдвинуться с места и выйти к родным по-прежнему не мог, оправдывая себя другой, темной стороной своей души, уговаривая себя, что каждому сейчас тяжело видеть другого. И он был почти прав, о нем все время помнила и тревожилась одна Оля, она знала, что муж на балконе, и чувствовала, что он никого не хочет видеть и хочет побыть сейчас наедине с собой; она заглянула в комнату, где разговаривали Аленка с отцом, ее не заметили или сделали вид, что не заметили, и ее почему-то потянуло в кабинет Шалентьева, ей неудержимо захотелось взглянуть на самое сокровенное в жилище человека после его окончательного ухода; она толкнула высокую, красиво обитую дверь и невольно поежилась. На большом письменном столе мягко горела рабочая лампа под зеленым абажуром. «Конечно, Петя зажег», – сказала она, успокаивая себя, оглядывая высокие открытые книжные стеллажи, удобный низкий старинный диван, казалось еще ждущий хозяина, телефонные аппараты на отдельном столике пониже, уже мертвые, за исключением городского. Сдерживая дыхание, по-прежнему ощущая какую-то неловкость и в то же время не в силах остановиться, Оля, бережно неся свой большой живот, подошла к письменному столу, подробно все осматривая, и как раз в эту мичуту Аленка тихо, словно жалуясь, сказала отцу:
– Я во всем виновата, самым дорогим людям приношу несчастье. На мне какое-то проклятие… Мне надо было, отец, одной быть, только одной. Знаешь, отец, тогда в партизанах, в Зежских лесах… кто-то меня проклял! Ах, отец, отец… За что Косте такое?
– Мелешь без ветра своим бабьим языком, – у лесника с приездом в Москву, от неурядицы жизни, в сердце точно вошло тупое жало, он с усилием скрывал свою слабость от близких. – Покорись, у каждого свой час. Вот, Константину позвонил, руки не подложишь… Ты бы не про себя, дочка, ты бы про других, вон их сколько кругом, тянутся… Олю поддержать надо, ей рожать.
– Нету сил, отец, мне не подняться.
– Ладно, – уронил он скупо, – давай-ка на ночь устраиваться, день завтра хлопотный, долгий…
– Ты хоть не оставляй меня, отец, одна не выдержу, – пожаловалась она, – ночуй здесь… Постелю в соседней комнате… Жутко как-то, совсем нет сил… Не уезжай!
– Куда ж мне теперь от вас, – сказал лесник.
Два последующих дня до похорон прошли и для самой Аленки, и для ее близких, в каком-то оцепенении. По-прежнему больше молчали, не сговариваясь, делали все необходимое и посильпое вместе и старались держаться вместе, близко друг подле друга. Петя взял на себя все хлопоты, которых бывает много после ухода человека. Аленка тихо, бессильно плакала, и лесник, стараясь успокоить ее, думал, что на земле становится все больше одиноких, никому не нужных душ и от этого мир может перекоситься и опрокинуться; вот и дочка сразу подломилась. Еще Тихону Брюханову, своему дружку, говорил не забираться за облака; да Тихон-то не мог по-другому, натура вышла генеральская, а этот? Тихонький да обходительный, серенькой мышкой в траве, нырь, нырь, поскорее бы с глаз, а на тебе! Не ет, человека не раскусишь; еще тебе резон – тихонький зять Константин спекся на том же сквознячке. Один с самолетом Бог весть где рухнул, другой у себя за столом, этакая чертовщина, крепкие вроде мужики, и на тебе…
Увидев появившегося в дверях внука с напряженным, опрокинутым лицом, лесник поднялся ему навстречу. Петя увел его в другую комнату, в кабинет покойного и, плотно притворив дверь, даже прижав ее спиной, поделился мучившими его сомнениями, рассказал о телефонном звонке. Слова внука не только окончательно расстроили старого лесника, но и как-то странно успокоили, и его теперь неудержимо потянуло в зежскую лесную глухомань; тесен был мир, пальца не просунешь, чтобы кого-нибудь не задеть, не потеснить.