Отрочество
Шрифт:
— По делу, — еще раз подтвердил Яковлев. — Мы без вас на чердак — ни ногой…
— Да ладно, стойте себе. Не мешаете, тут не тесно, — растроганный такой покладистостью, сказал Кузнецов-старший.
И над чердаком нависло молчание.
Птицы тоже притихли.
— Эй, вы! Испугались новых людей? — вдруг сказал Кузнецов-отец. — А чего испугались? Да не съедят они вас, кому вы нужны!.. Открывай, Валюшка!
Кузнецов-младший распахнул чердачное окошко. Отец, не теряя времени, подхватил рогатину и начал вспугивать голубей.
— Эх, чорт тебя задери! — говорил
И птицы, как будто их в самом деле задрали черти, растопырив крылья, слетали с насестов. Первый голубь выпорхнул в раскрывшееся оконце. И вот уже весь чердак переполнился мельканьем распахнутых крыл.
— Смотри, смотри! — восторженно закричал Кузнецов-младший. — Эх, как пошел! — и, схватив Даню за руку, подтащил его к чердачному окошку.
— Смотрите, мальчик, пожалуйста, — любезно предложил Саше Кузнецов-старший.
Ровная цепочка голубей разместилась на ребре крыши, возле трубы. Голуби сидели, вскинув головки, мечтательно отведя их к плечам, могучим, покатым и пухлым по сравнению с беспомощно тонкой хвостовой половиной туловища. Вытянув шею, мальчики глядели не мигая в окошечко чердака.
Даня вздыхал. Он не мог оторвать глаза от этой бело-сизой, розовато-голубой, чуть приметно движущейся полоски. Птицы сидели вдоль крыши и словно дремали, примостившись рядом с кирпичной скучной трубой.
— Улюлю! — вдруг сказал Кузнецов-отец с придыханием. — Улюлю! — повторил он погромче и просунул в оконце шест с намотанным на конце несвежим вафельным полотенцем. — Улю-лю, улю-лю, улю-лю! — кричал он протяжно, энергически вращая в воздухе полотенце.
Птицы стали взлетать. Так робко, так медленно, словно бы навек расставаясь с ленью и уютной дремой чердака. Но вот — поднялись.
— Гляди, двухвостый! — кричал Валентин Саше.
И Саша молча кивал головой.
— Эй, эй, перохвостый! — кричал Кузнецов-младший изо всех сил, подталкивая в бок Даню.
— Ага!..
— Стоюн! Шпансырь! Палевый монах! Варшавский!
Мальчики только поводили глазами.
Слившись в правильнейший треугольник, птицы взвились над кирпичной трубой, над железными крышами, над громадой города, над звенящими мостовыми, над залитыми асфальтом дворами.
Повисли в воздухе, не отлетая далеко от дома, как олицетворенная верность, которой открылся мир, но она, однако, не в силах, даже ради всех его чудес, изменить родимому дому. От дальности расстояния птицы казались похожими на комариное племя. Черными точками они реяли в вышине, почти недоступной глазу.
Тускнеющая голубизна, чуть окрашенная розоватым отблеском заката, казалось всосала в себя птиц.
Четыре головы, высунувшиеся из окошечка чердака, неотрывно следили за птичьим полетом.
— Эх, и злые! Эх, хороши! — говорил Кузнецов-отец, и казалось, что голова, увенчанная соломенной шляпой, готова взлететь вслед за птицами.
— Хорошо стоят, ничего стоят… Кучно летают! — подхватывал Кузнецов-сын.
Сашу с обеих сторон энергически подталкивали локтями: с одной стороны — Даня, а с другой — Кузнецов-младший.
К гостям, казалось, сразу привыкли на чердаке. Их уже перестали считать случайными посетителями.
Они были счастливы. Они высовывались из окошечка так далеко, как только могли. Ветер, свежий и острый, рвался им в легкие — влажный ветер, прилетевший откуда-то с Балтики и пахнущий морем.
— Выпускайте, папа! — сказал наконец, подталкивая отца, Кузнецов-младший. — Темнеет.
— Да уж, видно, придется, — ответил отец и, нехотя пошарив у себя за пазухой, выбросил в ветер одинокого толстого голубя.
Понукаемый вафельным полотенцем, голубь медленно взвился над крышей и сел на трубу.
Ему неведомы были высотные полеты над городом. Он взвивался над трубой и сейчас же падал, напоминая товарищам о доме и тишине, о тепле чердака и питательности конопляного семени.
— Тряский, — сказал Кузнецов, толкнув локтем Сашу. — Надорванный, понял?
Но Саша не видел тряского голубя, он смотрел на спускавшийся треугольник птиц.
Всё ниже парили птицы, плавно кружась над крышей дома. Они, которые так лениво и неохотно покинули дом, не могли, не хотели теперь расстаться с вдохновением полета.
Тогда Кузнецов-отец постучал о звенящую крышу костяшками пальцев, и первый голубь сел на ребро крыши у трубы. За ним другой, третий — целая цепочка голубей. Их шейки вытянулись навстречу закату. Время от времени они приподнимали крылья, словно и сидя продолжали лететь. Кузнецов-отец протянул вперед руку. На ладони тихо шуршало конопляное семя. И вот, перебирая мохнатыми лапками и выпячивая грудь, сизяк степенно подошел к круглому оконцу. Один за другим возвращались голуби на чердак. В темноте шуршали их тяжелые крылья, еще хранящие воспоминание о полете.
— Ну что ж, пошли? — спросил Кузнецов-отец.
— Пошли, — ответил Валентин.
— Пошли! — сказали хором возвратившиеся из страны полетов Саша и Даня.
Дверь захлопнулась, и все четверо стали спускаться во двор по скрипучей лестнице.
У Вальки Кузнецова была отдельная комната. Она состояла из части коридора, отгороженного от прочей квартиры фанерной стеной.
В комнате царил свой особый порядок — так сказать, кузнецовский дух. В середине комнаты стоял радиоприемник («Безусловно сборный», — решили Саша и Даня); у правой стены лепилась кровать, напоминающая походную коечку. Над ней висела аккуратнейшим образом окантованная фотография.
— Братан! — пояснил Кузнецов, указывая пальцем на фотографию. — Без пяти минут артиллерист.
С фотографии серьезно и даже почти сердито смотрели два очень молодых человека. Все у них и на них было одинаковое: пуговицы, подворотнички и даже волосы, остриженные ежиком. И все-таки кузнецовского брата мальчики узнали сразу. Он был такой, каким Валька Кузнецов станет, наверно, через пять лет.
У окна на хлипком трехногом столе валялись учебники. Простенок между столиком и окошком украшала другая фотография: семейная группа — отец, мать и много мужчин от тринадцати до тридцати лет. Все они были похожи друг на друга, как семечки в подсолнухе.