Отрочество
Шрифт:
— Да, да… А ведь задача вам досталась не легкая. Когда усыновляют ребенка двух-трех лет — много проще. А этот период роста и родным матерям другой раз дается трудновато.
— Нет, мне не трудно… я бы не сказала, что трудно…
Галина Андреевна задумалась, как будто пристально вглядываясь в свою домашнюю жизнь.
— Нет, не трудно. Даже легко, — решительно повторила она.
Он посмотрел на нее с живым и непритворным любопытством:
— В самом деле? Но будьте готовы к тому, что каждый день может принести вам какую-нибудь неожиданность. Тогда от вас потребуется и терпение, и
Зазвонил телефон. Он снял трубку:
— Вы у себя? Я позвоню потом.
— Простите, — сказала Галина Андреевна поднимаясь. — Я отняла у вас пропасть времени.
Он энергично покачал головой:
— Нет, нет, это важный разговор. Мальчик ведь не только ваш, но и наш. А разумная, крепкая семья для нас большая опора.
Не находя слов, взволнованная и обрадованная, Галина Андреевна поспешно укладывала в сумочку записную книжку и оправляла на шее шарф.
— А все-таки, если будет трудно, приходите.
— Непременно, — ответила она, протягивая ему руку. — Непременно. — И чтобы не сказать слишком много, поспешно пошла к двери.
А он, словно не желая заметить ее волнение, говорил, провожая ее, уже о другом, успокоительно и шутливо:
— Застелим, застелим коридоры дорожками. Средств, знаете ли, пока маловато. Но все со временем образуется. И маты будем обязательно выбивать, уж вы на этот счет и не сомневайтесь. Будем, будем выбивать. Спасибо за справедливое замечание.
На слове «спасибо» он раскрыл дверь, и она переступила через порог. Он постоял, глядя, как она идет через канцелярию. Потом вернулся к себе в кабинет и сел у стола, рассеянно вертя в руке карандаш.
Носилось перед ним ее темное, колыхавшееся от ходьбы платье, ее мягко очерченный, слегка выдающийся вперед подбородок, белые, крупные руки и тоненькое детское колечко на мизинце левой руки. Он видел ее обтянутый нежной кожей, уже начавший стареть лоб, покрытый первыми морщинками… И старался представить себе эту голову то прикрытой темным крестьянским платком, — какой носила его мать, — то военной пилоткой женщины-инженера — начальника связи штаба, то белой шапочкой хирурга. Лицо не теряло от этого своего доброго обаяния. Напротив. Оно глядело из-под пилотки, косынки, хирургической шапочки торжествующе простое, немного грустное и нежное, как олицетворенное материнство.
Прошла минута, другая…
— Иван Иванович, — позвали из канцелярии, — вас просят к телефону.
Он даже слегка вздрогнул — так трудно ему было оторваться от своих мыслей. Вздрогнул и пошел чуть-чуть сутулясь, все еще думая о чем-то своем, давно забытом. О чем?
О детстве… О собственной матери…
Глава III
Урок физкультуры был в этот день последним. Яковлев мог бы идти домой, но у Саши Петровского еще было дело: Зоя Николаевна, старшая вожатая, велела всем председателям отрядов и звеньевым собраться сегодня в пионерской комнате. «Минут на пятнадцать, — сказала она, — больше я вас не задержу».
Так или иначе, пятнадцать или десять минут, но уйти вместе мальчикам было нельзя.
— А что, если я пойду с тобой? — спросил Даня Яковлев.
— Ясно, идем, — ответил Саша. — Ведь это же ненадолго.
Пока Саша медленно одевался, потом долго говорил о чем-то с Кардашевым — председателем совета отряда, Даня стоял, повернувшись спиной к залу, и внимательно смотрел в окошко. Он прислонился к окну лбом; стекло покрылось паром от его дыхания и сделалось тусклым.
Внизу все жило и двигалось. Вот прошла по двору Сашина мама, которая только что видела, как он оскандалился на физкультуре. Постояла, глядя на школьную дверь, должно быть поджидая Сашу, но не дождалась и медленно пошла к воротам. Потом пробежали ребята… Дальше, за решетчатой оградой двора, виднелась улица. Как заводные игрушки, бегали трамваи и машины, зажигался на углах свет — то красный, то зеленый, то желтый.
Еще недавно, совсем недавно было все так хорошо… А потом… Что потом? Случилось вот это… Но что же «это»? То, от чего все испортилось?
Даня Яковлев считал себя человеком отважным, хотя никогда не имел случая в этом убедиться. Он считал себя готовым на любой подвиг, презирал трусов и строго их за это судил.
И вот сегодня оказалось, что в таком простом деле, как прыжок через рейку, он проявил нерешительность, робость, проще говоря — трусость.
«Нет, не может быть! Не трусость… Неужели трусость? — говорил себе Даня, стоя у окна физкультурки. — Просто это так, случайно… Что «случайно»? Струсил?»
Правда, он знал, что у него есть такое особенное свойство — вдруг очень, очень ясно себе что-нибудь вообразить. Вообразить совершенно некстати.
Ну вот, например, если он проходил мимо колючей проволоки, ему вдруг виделось, что железные ржавые зубчики прошлись по его щеке. Он видел это до того отчетливо, что хватался за щеку, как будто щупая оставшуюся глубокую царапину. Он мог себе вдруг вообразить, когда спускался с лестницы, что оступается, падает — и не как-нибудь, а лицом вниз…
Так было и сегодня на физкультуре.
Неизвестно почему, подбежав к рейке, он вдруг представил себе, что сейчас зацепится за нее обеими ногами и вместе с ней полетит на тюфяк. Он даже почувствовал уже еканье в животе, а в ушах — звон.
Может быть, это и не было трусостью, но уж, во всяком случае, и не было храбростью. Ведь храбрость — это… Гм… А что такое, в сущности, храбрость?
Храбрый человек — это тот, кто умеет забывать о себе. Когда Саша Матросов закрыл собою дзот, он, наверно, совсем забыл про себя, забыл о том, что его через минуту не будет. Разве об этом думает герой, который совершает подвиг? Разве о себе думал Данин старший брат, сержант Аркадий Яковлев, когда горел его танк?
Значит, он, Данька Яковлев, трус?