Отрочество
Шрифт:
— Не верю. Нет у нее настоящих качеств педагога, — отвечал Александр Львович. — Нетерпеливая. Никого, кроме себя, не слышит… Ни тени любви к людям, а так — к человечеству. Никогда ни один ученик не захочет видеть в учителе своего постоянного судью.
— Полно! — отвечала, смеясь, Елизавета Николаевна. — Ребята любят и умеют ценить все, что «всерьез». А Зоя живет, думает и чувствует именно так — во всю силу ума и сердца. Всерьез, одним словом.
— Стало быть, по-вашему, тот, кто умеет подмечать смешное, не может
— Успокойтесь, Шура, вы педагог, вполне… Потому что, по существу, вы ведь человек совсем не иронический, а только застенчивый. Вот вы и прячете под усмешкой свои чувства и привязанности. Но искренни вы совершенно, как и подобает учителю. Чего же вы хотите? Молодость… Я как раз об этом и говорю.
Он был смущен. Больше того — растерян. И тем не менее, увидев Зою в коридоре, встретившись с ее прозрачным взглядом, как будто говорившим ему: «А я самая честная, я самая порядочная», он не мог удержаться и пел, глядя поверх ее головы, что-нибудь вроде: «Не гнутся высокие мачты…»
Александр Львович не знал и не мог знать (по молодости лет, как объяснила бы Елизавета Николаевна), какой бывает старшая вожатая наедине сама с собой. Как много, с какой тревогой и любовью думает она о своих мальчиках!
…Дверь скрипнула и закрылась. Андрей ушел. Зоя, опустив голову на руку, смотрела в окно.
Ей предстоял тяжелый вечер — надо было стирать, готовить, прибирать комнату (утром она не успевала). Перед ней были долгие ночные часы за кухонным столом — с книгой в руках (Андрюшке мешал свет).
Наверно, поэтому она не слишком торопилась домой. Сидела у стола и, отдыхая в тишине, смотрела в окошко.
Словно на экране кино, ей виделся товарный поезд. Открытый вагон. Он гружен ломом. На нем — цветной металл. Вагон идет среди леса. Дальше лес, и опять лес, и снова лес.
Вагон бежит. Мост. Поле. Шумят колеса. Дождь поливает металлолом. Гудок. Свист. Пар из трубы. На станции выходит из вагона усатый проводник. И снова, мерно раскачиваясь, идет поезд. На нем металл — тот самый, который собрала 911-я школа, где она работает старшей вожатой.
Глава V
— Все, — сказал Яковлеву Петровский. — Я — в класс, ты — к ребятам… Здесь все решает оперативность. Если в школе никого уже не окажется, я буду вас ждать на нашем месте во дворе. Ясно?
— Ясно! — ответил Яковлев. — В крайнем случае я даже сам всех обегу.
Петровский с досадой помотал головой:
— Всех не обежишь. Их надо собрать по цепочке. Беги к Иванову — и сразу назад. Ну, в общем, ты — к Иванову, я — в класс. Разошлись!
И, махнув Яковлеву рукой, не оглядываясь, раздраженный, как показалось Яковлеву, его недостаточной оперативностью, Петровский побежал по лестнице наверх.
А Яковлев, вздохнув, навалился всей тяжестью на лестничные перила и не то проскользил, не то пронесся на цыпочках с крутизны третьего этажа вниз, в первый.
Добежав до верхней площадки, Саша услышал внизу вопль гардеробщицы:
— Эй, Яковлев! Куда раздевши? Пальто!..
И он понял, что Яковлев, развив предельную оперативность, выскочил во двор без пальто и без шапки.
В классе, куда вошел Саша, было тихо и пусто. От стены к стене, врываясь в открытую форточку, гулял влажный ветер. Темной гладью блестели только что протертые чистой тряпкой крышки парт. Доска была вымыта и казалась глубокой, как зеркало. Но через черную ее целину тянулась белая цепь кривых букв:
«НЕ ПОПАДАЙСЯ МНЕ НА ГЛАЗА ПОСЛЕ ЭТОГО!»
Петровский минуту постоял перед доской, рассеянно читая надпись. Потом сказал вслух: «Если их нет здесь, может быть они еще там…» И выбежал из класса. Он спустился на этаж ниже, уверенно подошел к крайним дверям актового зала и, оглянувшись по сторонам, толкнул дверь. Дверь подалась.
Из полумрака выступили навстречу ему белые, недавно оштукатуренные пилястры над дощатыми подмостками. Уходили в темную глубину зала длинные ряды стульев. Почти на всех окнах были задернуты тяжелые занавески, и поэтому вечер раньше времени поселился тут.
Только на одном окне занавески были слегка раздвинуты, и Петровский увидел возле этого окна погруженную в глухое и полное молчание группу восьмиклассников. Двое доигрывали шахматную партию, остальные смотрели.
Ни одного шестиклассника!
Нечего делать. Он спустился вниз, оделся и вышел во двор.
Этот двор, окружавший школьное здание, был или казался ребятам особенным. То осенний, с тусклым большим серым небом, нависшим над ним, с влажными плитами асфальта, ржавыми водосточными трубами, из которых выкатывалась вода безостановочно и скупо, то зимний и снежный (тогда там, в углу, была горка), — он стал как бы частью жизни ребят.
Двор первый рассказывал им о весне, когда в один прекрасный мартовский день они выходили из школы на улицу и вдруг замечали, что с крыш начало капать и дворник, в больших рукавицах, долбит изо всех сил ржавым ломом по снежным плитам, раскалывая их, — долбит так равнодушно, будто изверившись, что от этого будет какой-нибудь толк.
Все в этом дворе представлялось ребятам значительным: ржавые таблички над дверями черного хода, окошко нижнего этажа, где ясно виднелась банка топленого масла, выставленная для сохранности между оконных рам, стертые булыжники, еще не всюду замененные асфальтом.
Двор был старый и молодой.
В его глубине, в прогалине, отвоеванной у булыжника и асфальта, чернела разрыхленная землица, огороженная колышками. Тут каждую весну, лето и осень работали малыши. Они копали землю лопатами (или, присев на корточки, ковыряли ее старательно пальцами), и земля цвела, как могла и умела.