Отсталая
Шрифт:
— Да ведь это не вправду, Яков Иваныч, а вы так только, вообразите. Ну что бы вы тогда?
— Ну, конечно… ну, неужто бы сердце мое повернулось оттолкнуть тебя! Плакать бы стал над тобой. Ты бы, мне кажется, еще жалче, милее сделалась. Век бы не утешился, так бы и в сырую землю лег с тоской…
Маша обняла его и долго смотрела ему в лицо с глубокой нежностью.
— Ну вот, мне только это и нужно… — сказала она. — А вы знайте, что я никогда вас, моего доброго друга, не забуду, что за вашу любовь заплатить я не могу, только ценю ее и чувствую.
— Может,
— Вас мне никакая другая любовь не помешает любить и помнить.
— Спасибо тебе за доброе слово.
После этого они оба замолчали. Маша ходила по комнате.
— Какая сырая погода, — сказал наконец Яков Иваныч, — мне еще ехать надо; я по дороге заехал взглянуть на тебя да проведать, здорова ли. К одному помещику еду; прислал за мной планы да бумаги какие-то разбирать.
— Я от Ненилы Павловны письмо получила.
— Арбатов в Голубково приехал, — сказал Яков Иваныч отрывисто. — Ты не знаешь?
— Знаю, он уж пятый день как приехал; Налетов остался в той усадьбе.
— Тебе кто сказывал?
— Я встретилась с Арбатовым… Гуляла да и встретилась…
— Ты, Маша, одна далеко не ходи: теперь к осени волки показались; то и дело овец режут… Не ровен час… Да что же это Арбатов к вам не побывает, визита не сделает?
— Да что ему? он скоро уедет.
— Ну и Бог с ним!
— Что он вам помешал?
— Мне что! я так сказал… Знаешь, Маша, нехорошо, что ты с ним встречаешься: толки бы не пошли.
— Кто будет толковать? Калявинские дворяне!
— Ну, ангел мой, и в город дойдет; там уж тебя теперь знают. Что хорошего? Девушка- что первый снег: всякая соринка видна на ней.
— Кому до меня дело? Я никого не трогаю.
— Люди, ангел мой! Все мы люди, все человеки. Ближнего осудить падки… Однако прощай! Анна Федоровна разоспалась, ее не дождешься. Дай-ка я тебя перекрещу, голубушку мою.
Маша смиренно, почти благоговейно, склонила перед благословляющей рукой старика свое юное цветущее чело и жарко, в первый раз в жизни, крепко прижалась губами к этой руке… Яков Иваныч так и обомлел… только ничего не сказал, а поцеловал ее в лоб и в глаза и еще раз перекрестил.
На другой день, когда уже почти стемнело, Маша возвратилась домой с дальней прогулки. Она последнее время особенно полюбила ходить к лесу, отделявшему Голубково от их усадьбы. Ни холод, ни дождь, ни ветер не останавливали ее. Там дожидался ее Арбатов; там она переживала всю горячку первой, страстной любви, весь бред юности, волшебный сон весенней поры жизни. Да, в ней все пело и сияло радужными лучами. И страстный поцелуй, и горячее пожатие руки, и вдохновенный неотразимый взгляд — все это набежало каким-то крутящим ураганом на молодую девушку и будто влекло и несло ее в неведомый океан, к далеким, желанным, заветным берегам…
В окнах дома светились уже огоньки, и только заметя их, Маша подумала, что она поздно загулялась, что в доме о ней вспоминают, толкуют. Вчера была Арина Дмитревна, и Анна Федоровна что-то шепталась с ней и после этого
Маша торопливо вбежала на крыльцо и отворила дверь в девичью, где при сальном огарке свистали веретена прявших горничных и, дымясь, грелся тусклый самовар.
— Чтой-то, сударыня, как поздно! — обратилась к ней Аграфена. — Хоть бы вы маменьку-то пожалели, ведь они беспокоятся. Уж посылать за вами хотели. Брали бы кого-нибудь с собой, сударыня; как можно одним, — прибавила она, видя, что Маша не отвечает.
— Я лучше люблю одна, — отвечала Маша, медля идти к матери. — Маменька сердита?
— Да, в неудовольствии-с.
Маша храбро вошла к матери.
— Я тебе говорю серьезно, Марья Петровна, — заговорила тотчас же Анна Федоровна, — чтоб ты по вечерам одна не шаталась! Долго я смотрела, думала, что из тебя выйдет, не опомнишься ли! ну а теперь я приказываю тебе одной из дому не выходить. Нет, ты еще погоди, ты из материнской воли не вышла; я проказы-то твои да самовольство укрощу! Чтоб не сметь одной по лесам шататься, как девке какой-нибудь! Слышишь?
— Слышу, — отвечала Маша.
— Господи Боже! уж до чего дошло! все даже говорить стали… Скрывай, скрывай больше от матери, неблагодарная! Это за все-то мои попечения!
И пошла, и пошла ворчать Анна Федоровна все на один лад. Маша хранила упорное, глубокое молчание. Сперва голос матери раздражал ее, так что ее не раз подергивало от нетерпения; но так как история эта длилась целый вечер, то Маша невольно стала думать о другом: думы понесли ее на причудливых волнах своих все дальше и дальше… Действительность исчезала; слова Анны Федоровны слышались точно где вдали и теряли для девушки всякий смысл.
— Маменька! — сказала наконец Маша спокойно, без всякой досады, — я спать пойду, мне нездоровится.
— Ступай, — отвечала ей мать сердито.
— Благословите меня.
— Зачем тебе материнское благословение? тебе оно не нужно.
— Маменька! — сказала Маша кротко и примирительно, — как знать, может быть, я нынешней ночью умру: сами же измучитесь, что и проститься со мной не хотели.
— Нечего глупости выдумывать! Уж это мне пора о смерти думать… Что ты мне пики изволишь говорить.