Отверженные. Том I
Шрифт:
— Как же ты играешь?
— Как могу. Мне не мешают. Но у меня мало игрушек. Понина и Зельма не хотят, чтобы я играла в их куклы. У меня есть только оловянная сабелька, вот такая.
Девочка показала мизинчик.
— Ею ничего нельзя резать?
— Можно, сударь, — ответила девочка, — например, салат и головы мухам.
Они дошли до села; Козетта повела незнакомца по улицам. Они прошли мимо булочной, но Козетта не вспомнила о хлебе, который должна была принести. Человек перестал расспрашивать ее — теперь он хранил мрачное молчание. Когда они миновали церковь, незнакомец, видя все эти
— Тут что же, ярмарка?
— Нет, сударь, это Рождество.
Когда они подходили к постоялому двору, Козетта робко дотронулась до его руки.
— Сударь!
— Да, дитя мое?
— Вот мы уже совсем близко от дома.
— И что же?
— Можно мне теперь взять у вас ведро?
— Зачем?
— Если хозяйка увидит, что мне помогли его донести, она меня прибьет.
Человек отдал ей ведро. Минуту спустя они были у дверей харчевни.
Глава восьмая.
О том, как неприятно впускать в дом бедняка, который может оказаться богачом
Козетта не могла удержаться, чтобы украдкой не взглянуть на большую куклу, все еще красовавшуюся в витрине игрушечной лавки, затем постучала в дверь. На пороге показалась трактирщица со свечой в руке.
— А, это ты, бродяжка! Наконец-то! Куда это ты запропастилась? По сторонам глазела, срамница!
— Сударыня! — задрожав, сказала Козетта. — Этот господин хочет переночевать у нас.
Угрюмое выражение на лице тетки Тенардье быстро сменилось любезной гримасой, — это мгновенное превращение свойственно кабатчикам. Она жадно всматривалась в темноту, чтобы разглядеть вновь прибывшего.
— Это вы, сударь?
— Да, сударыня, — ответил человек, дотронувшись рукой до шляпы.
Богатые путешественники не бывают столь вежливы. Этот жест, а также беглый осмотр одежды н багажа путешественника, который произвела хозяйка, заставили исчезнуть ее любезную гримасу, сменившуюся прежним угрюмым выражением.
— Входите, милейший, — сухо сказала г-жа Тенардье.
«Милейший» вошел. Тенардье вторично окинула его взглядом, уделив особое внимание его изрядно потертому сюртуку и слегка помятой шляпе, потом, кивнув в его сторону головой, сморщила нос и, подмигнув, вопросительно взглянула на мужа, продолжавшего бражничать с возчиками. Супруг ответил незаметным движением указательного пальца, одновременно оттопырив губы, что в таких случаях означало у него: «Голь перекатная».
— Ах, любезный! — воскликнула трактирщица. — Мне очень жаль, но у меня нет ни одной свободной комнаты.
— Поместите меня, куда вам будет угодно — на чердак, в конюшню. Я заплачу, как за отдельную комнату, — сказал путник.
— Сорок су.
— Сорок су? Ну что ж!
— Ладно!
— Сорок су! — шепнул один из возчиков кабатчице. — Да ведь комната стоит всего-навсего двадцать!
— А ему она будет стоить сорок, — ответила она тоже шепотом. — Дешевле я с бедняков не беру.
— Правильно, — кротко заметил ее муж, — пускать к себе такой народ — только портить добрую славу заведения.
Тем временем человек, положив на скамью узелок и палку, присел к столу, на который Козетта поспешила поставить бутылку вина и стакан. Торговец, потребовавший
Человек налил себе вина и, едва пригубив, с каким-то особым вниманием стал разглядывать ребенка.
Козетта была некрасива. Возможно, будь она счастливым ребенком, она была бы миловидна. Мы уже бегло набросали этот маленький печальный образ. Козетта была худенькая, бледная девочка, на вид лет шести, хотя ей шел восьмой год. Ее большие глаза, окруженные синевой, казались почти тусклыми от постоянных слез. Уголки рта были опущены с тем выражением привычного страданья, которое бывает у приговоренных к смерти и у безнадежно больных. Руки ее, как предугадала мать, «потрескались от мороза». При свете, падавшем на Козетту и подчеркивавшем ее ужасающую худобу, отчетливо были видны ее торчащие кости. Ее постоянно знобило, и от этого у нее образовалась привычка плотно сдвигать колени. Ее одежда представляла собой лохмотья, которые летом возбуждали сострадание, а зимой внушали ужас. Ее прикрывала дырявая холстина; ни лоскутка шерсти! Там и сям просвечивало голое тело, на котором можно было разглядеть синие или черные пятна-следы прикосновения хозяйской длани. Тонкие ножки покраснели от холода. В глубоких впадинах над ключицами было что-то до слез трогательное. Весь облик этого ребенка, его походка, его движения, звук его голоса, прерывистая речь, его взгляд, его молчание, малейший жест-все выражало и обличало одно: страх.
Козетта была вся проникнута страхом, он как бы окутывал ее. Страх вынуждал ее прижимать к груди локти, прятать под юбку ноги, стараться занимать как можно меньше места, еле дышать; страх сделался, если можно так выразиться, привычкой ее тела, способной лишь усиливаться. В глубине ее зрачков таился ужас.
Этот страх был так велик, что, хотя Козетта вернулась домой совершенно мокрая, она не посмела приблизиться к очагу, чтобы обсушиться, а тихонько принялась за работу.
Взгляд восьмилетнего ребенка был всегда так печален, а порой так мрачен, что в иные минуты казалось, что она недалека от слабоумия или от помешательства.
Мы уже упоминали, что она не знала, что такое молитва, никогда не переступала церковного порога. «Разве у меня есть для этого время?» — говорила ее хозяйка.
Человек в желтом рединготе не спускал глаз с Козетты.
Вдруг трактирщица воскликнула:
— Постой! А хлеб где?
Стоило хозяйке повысить голос, и Козетта, как всегда, быстро вылезла из-под стола.
Она совершенно забыла о хлебе. Она прибегла к обычной уловке запуганных детей. Она солгала.
— Сударыя! Булочная была уже заперта.
— Надо было постучаться.
— Я стучалась, сударыня.
— Ну и что же?
— Мне не отперли.
— Завтра я проверю, правду ли ты говоришь, — сказала Тенардье, — и если соврала, то ты у меня запляшешь. А покамест дай сюда пятнадцать су.
Козетта сунула руку в карман фартука и помертвела. Монетки там не было.
— Ну! — крикнула трактирщица. — Оглохла ты, что ли?
Козетта вывернула карман. Пусто. Куда могла деться денежка? Несчастная малютка не находила слов. Она окаменела.