Отыграть назад
Шрифт:
Преподаватель, учивший Генри игре на скрипке, жил в неухоженном доме на Морнингсайд-драйв с просторным темным вестибюлем, населенным пожилыми беженцами из Европы и профессорами Колумбийского университета. По идее, возле входа должен был дежурить консьерж, но у него, похоже, постоянно был перерыв, когда бы они ни приехали и какое бы ни стояло время суток. Грейс нажала на кнопку домофона за внешними дверьми и выждала обычные минуту-две, пока мистер Розенбаум неспешно дойдет из комнаты для уроков до телефона на кухне и впустит их. В скрипевшем лифте Генри вытащил из рюкзачка скрипку и взял ее, как полагается, за шейку. Похоже, он использовал эти последние минуты, чтобы приготовиться к встрече с придирчивым мистером Розенбаумом, который из года в год частенько напоминал своим ученикам, что другие – подразумевалось,
– Добрый день. – Учитель музыки ждал их на пороге, за его спиной тянулся плохо освещенный коридор. Из кухни доносился сильный запах капусты, являвшейся частью очень ограниченного репертуара местечковой кухни Малки Розенбаум.
– День добрый, – отозвалась Грейс.
– Здрасьте, – поздоровался Генри.
– Занимаешься? – тотчас спросил Виталий Розенбаум.
Генри кивнул.
– Но сегодня утром я писал контрольную по математике, к которой надо было готовиться. Так что вчера вечером – нет.
– Жизнь все время устраивает нам контрольные, – вполне предсказуемо проворчал учитель. – Нельзя прерывать занятия ради математики. Музыка полезна для математики.
Генри снова кивнул. На протяжении нескольких лет ему говорили, что музыка полезна также для истории, литературы, физического здоровья, душевного здоровья и, разумеется, для математики. А еще он знал, что надо учиться.
Грейс не пошла с ними в комнату для занятий. Она уселась на свое обычное место в коридоре, взяв низкий, резной деревянный стул из стародавних времен, когда комфорт в мебели ценился не очень высоко, и вынула мобильник, чтобы просмотреть сообщения. Их было два. Одно от Джонатана: он писал, что к нему в больницу поступили два пациента и что домой придет поздно. Второе – от одного из ее пациентов, чтобы отменить завтрашний сеанс без всяких объяснений или намеков на перенос. Грейс нахмурилась. Она раздумывала, стоит ли переживать по поводу этой женщины, муж которой на предыдущем сеансе признался, что его так называемые студенческие эксперименты с мужчинами не закончились в студенческие времена, а на самом деле продолжались и, по мнению Грейс, экспериментами вовсе не являлись. Пара восемь лет состояла в браке и воспитывала двух пятилетних дочерей-двойняшек. Через пару минут Грейс разыскала номер этой женщины и отписала, чтобы та ей перезвонила.
Коридор наполнился музыкой: соната для скрипки Баха номер один соль минор, часть третья «Сицилиано». Какое-то время она слушала, пока голос мистера Розенбаума не прервал игру сына и ее легкую дремоту, затем вернулась к расписанию сеансов и вычеркнула оттуда отмененный. Грейс примерно восемь месяцев работала с этой парой, и ее изначальная неясная настороженность по поводу мужа быстро обрела форму в виде его сексуальной ориентации. Она решила не расспрашивать его об этом напрямую, дав им обоим немного времени, чтобы увидеть, не всплывет ли эта тема сама собой. Так оно и случилось. Затем последовали долгие недели разговоров по кругу о его отстраненности, недостатке внимания и нечуткости, из-за чего его жена с грустным и вялым видом сидела на бежевой кушетке. Потом она вдруг вспомнила о каком-то моменте на их первом или втором свидании, когда он обмолвился об отношениях с кем-то из своего «братства».
«Ну, я в том смысле, – сказал он тогда, – что я тебе об этом говорил. Не знаю, зачем ты сейчас об этом вспомнила. Мне всегда было интересно».
Дзинь. Словно колокольчик прозвенел в кабинете.
«Но это было с одним человеком. Серьезно – с одним. С остальными…»
Дзинь.
«Ой, не надо», – думала Грейс, машинально рисуя круглую морскую раковину вокруг вычеркнутого сеанса. И вот сейчас снова, сидя на очень неудобном стуле в пропахшем капустой
Ему она могла бы сказать: «Что можно и что нельзя делать, если вы гей? Можно быть геем. Нельзя лгать о том, что вы гей. Нельзя делать вид, что вы не гей. Нельзя жениться на женщине и иметь с ней детей, такое допустимо только тогда, если она совершенно точно знает, что вы гей, и это ее собственное решение».
А ей вот что: «Когда мужчина говорит вам, что он гей, не выходите за него замуж. Бестолково, не совсем правдиво и совершенно безответственно, но он же вам сказал. Так что не говорите, что вы не знали. Ведь знали же!»
Грейс закрыла глаза. Вот уже восемь лет она приходит в эту квартиру, и каждый раз, когда поворачивает за угол со Сто четырнадцатой улицы, вспоминает свою пожилую научную руководительницу времен учебы в магистратуре, которая жила на Морнингсайд-драйв, только в двух кварталах севернее. Доктор Эмили Роуз – мама Роза, как все ее называли, поскольку ей самой нравилось такое обращение, – была психоаналитиком из былых времен. Из эпохи долгих объятий, когда приходишь, и еще более долгих, когда уходишь. Рукопожатий (в буквальном смысле держаний за руки) и прочих проявлений двигательной активности человека, о которых она написала свою научную работу по «трансличностной психологии». Мама Роза встречалась со студентами в том же кабинете, где принимала пациентов, светлой комнате с видом на Морнингсайд-парк, заставленной горшками с паучником, с абстрактными картинами без рам на стенах и огромными подушками из ковровой ткани на полу, где все были должны сидеть, скрестив ноги. Каждое занятие, консультация и, несомненно, терапевтический сеанс начинались с этих душещипательных (по крайней мере, так казалось Грейс) объятий. Такое жуткое вторжение в личное пространство. Грейс долгое время хотела найти другого научного куратора, но в итоге осталась по самой худшей из причин. Насколько она знала, мама Роза никогда и никому не ставила оценки ниже «отлично».
Приглушенные шаги в другом конце квартиры. Это Малка Розенбаум, которую редко видели и которая обычно молчала, когда появлялась. Ее мужу первому удалось перебраться сюда после войны, но она угодила за «железным занавесом» в бюрократические сети и застряла там на несколько лет. Грейс полагала, что супруги упустили возможность завести детей, но по какой-то причине сочувствовала им куда меньше, чем многим своим клиентам, которые раньше или теперь боролись с бесплодием. Виталий умел и обожал играть на скрипке, хотя учеников не очень-то жаловал, но личностью он был безрадостной, а Малка и вовсе не была личностью. Не их в этом вина. Их многого лишили, они пережили боль и унижения, видели массу ужасов, и если после всего этого кто-то и может воспринимать мир как неиссякаемый источник добра и радости, то большинство людей – нет. Розенбаумы явно относились к последним. Представив их в заботах о младенце, о начинающем ходить ребенке, о любимой крошке, Грейс ощутила давящую боль, словно медленно гас свет.
Следующая ученица Виталия, худенькая девушка-кореянка в балахоне с эмблемой колледжа «Барнард» и с длинными волосами, стянутыми розовой резинкой, появилась за несколько минут до окончания занятия Генри и проскользнула мимо стула Грейс, стараясь не смотреть ей в глаза. Прислонившись к стене в узком коридоре, девушка мрачно просматривала ноты, а когда Генри закончил, им всем пришлось неуклюже топтаться вокруг друг друга. Грейс и Генри вышли на площадку, чтобы надеть куртки.
– Все нормально? – спросила Грейс.
– Порядок.
На Бродвее они взяли такси, проехали на юг и направились через парк в сторону Ист-Сайда.
– Я слышала дивную игру, – начала Грейс главным образом ради того, чтобы вызвать сына на разговор.
Генри пожал плечами, под свитером задвигались выступающие косточки.
– А вот мистер Розенбаум так не считает.
– Вот как? – удивилась Грейс.
Еще одно пожатие плечами. Один из пациентов Грейс как-то пошутил, что пожатие плечами – самый точный барометр переходного возраста. Больше одного пожатия в час – сигнал о его наступлении. Больше двух – уже разгар. Когда выговариваются слова, если вообще произносятся, – парень из него уже выходит.