Овраги
Шрифт:
— Вот именно, — не удержался Роман Гаврилович. — Емельян ставит вопросительный знак.
— Не судите его строго, — возразил Стефан Иванович. — Вспомните начало двадцатых годов, когда партия стала подхлестывать крупную промышленность, а мелкотоварное крестьянское хозяйство топталось на месте. Представьте себе поле боя. Командиры подхлестнули коней и умчались вперед, к лагерю противника, а малоподвижная пехота осталась далеко позади. Этой грубой метафорой я пытаюсь обрисовать экономику нашей молодой республики, которая возникла у нас вследствие отрыва передового отряда революции от подавляющей массы населения —
— Эту задачу и решают колхозы, — перебил Роман Гаврилович. Его порядком раздражала гладкая болтовня адъютанта.
— Эту задачу могли бы решить колхозы, — мягко поправил Стефан Иванович, — если бы следовали ленинскому указанию сомкнуться, отступивши, с крестьянской массой и вместе с ней, в сто раз медленнее, но зато твердо и неуклонно идти вперед, чтобы она, крестьянская масса, всегда видела, что мы все-таки идем вперед. Наша цель — восстановить смычку, доказать крестьянину делами, что мы начинаем с того, что ему понятно, знакомо и сейчас доступно, при всей его нищете, а не с чего-то отдаленного, фантастического с точки зрения крестьянина.
Ленин призывал вас не прятать ошибки, а публично выявлять и исправлять их. А вы вместо того, чтобы вернуться к покинутым войскам, вместо того, чтобы поспешать медленно, вы совершаете новую роковую ошибку. Вы пытаетесь затащить крестьянство силком на рубежи, достигнутые индустриальным городом.
— Мы идем генеральной линией партии, — сказал Роман Гаврилович. — Сталин утверждает: социалистический город может вести за собой мелкокрестьянскую деревню не иначе, как насаждая в деревне колхозы и совхозы и преобразуя деревню на новый, социалистический лад.
— Вот-вот, — подхватил адъютант, — Ленин призывает рабочих идти вместе с крестьянской массой, а вы тащите деревню за собой. Ленин советует начинать с того, что крестьянину понятно и знакомо, а вы требуете насаждать колхозы. Потому-то Емельян и поставил вопросительный знак.
— Начетчик, — презрительно усмехнулся Роман Гаврилович. — Ленин говорил в двадцать втором году. А у нас на дворе тридцатый.
— Это не важно. Разница между трудовым состоянием рабочего и крестьянина и сегодня та же, что и в двадцать втором году. Любая ошибка в перестройке крестьянского производства, любой просчет в перестройке его потрясают жизнь крестьянской семьи сверху донизу, приносят не только протори и убытки, не только разруху и семейные неурядицы, но в первую очередь физическое истребление людей. Здесь можно ошибиться один раз, от силы — два раза, но выдюжит ли двужильный русский мужик десять переделок? Вот в чем вопрос. Машину десять раз переделать можно, а живого мужика — нельзя.
— Мужик, значит, не выдюжит, а рабочий выдюжит?
— Рабочий выдюжит. Выдюжит, потому что ни авария, ни перестройка цеха не коснется его бытового уклада. Рабочий отработает восемь часов и выйдет за заводской турникет в другую, вольную, неслужебную жизнь. А у крестьянина труд и быт нераздельны. Крестьянская семья в одно и то же время и бытовая ячейка, и цельный, единый трудовой организм. Все члены семьи чуть не с пеленок трудятся. Жизнь крестьянина не делится
— Эх ты, горе-теоретик! — Роман Гаврилович рассмеялся. — Выходит, корова — родня мужику? Кума? Племянница?
Что адъютант ответил, да и вообще ответил ли что-нибудь, никому не известно, Роман Гаврилович смеялся…
Откопали его через трое суток, когда мятежи в районе были ликвидированы, а спецотряды вернулись на свои зимние квартиры.
Роман Гаврилович сидел, скорчившись, и на мраморном лице его навечно заморозилась улыбка.
ГЛАВА 24
СЧАСТЛИВЫЙ КОНЕЦ
Мятеж был ликвидирован быстро. В Хороводах арестовали Дувановых и шестерых поджигателей. Среди них оказались две старухи богомолки. Из Сядемок увезли семью Кабановых и Тимоху Вострякова. На другой день поймали Горюхина и учителя Евгения Ларионовича. Петра Алехина не нашли.
Занятия в школе временно прекратились, и Митя вышел прогуляться по присмиревшей улице.
Первый после смуты мирный день выдался ярким, праздничным. Снег блестел. Весело горланили воробьи.
Ворота Кабановых были отворены настежь. Во дворе хозяйничала Манька Вавкина, кидала в сани кизяк. Набросан полный воз, а ей все было мало.
— Может, пособить? — шутливо приветствовал ее Митя. — Только хозяев взяли, а ты уж тут как тут.
Манька испуганно уставилась на него.
— Пришьют тебе сто седьмую статью! — продол жал Митя. — Тогда узнаешь.
Она все так же, словно немая, смотрела на него.
— Ладно! — Митя немного смутился. — Никому не скажу. Себе?
— Парамоновне… — наконец проговорила Манька. — Пошехонов приказал…
— Куда ей столько?
Она испугалась еще сильней.
— Ты чего?
Она подумала и спросила:
— Ты не знаешь?
— Нет, — Митя насторожился. — А что?
— Тетя Катерина не говорила?
— Нет, — ему становилось страшно. — А что?
— Ногу! — словно обрадовавшись, закричала Манька заступившей вожжу кобыле. — А ну, зараза! Ногу!..
— Что случилось? — крикнул ей Митя.
— Отвяжись! Катерину спроси!.. — она стукнула лошадь. — Ногу!..
Митя бросился домой.
Катерина сидела простоволосая, лохматая, как ведьма. Митя вошел, она его не услышала. Не спуская глаз с граненого стаканчика, мерно покачивалась и шептала что-то похожее на молитву. «Уж не с ума ли сошла», — подумал Митя и крикнул:
— Тетя Катя! Где папа?
Она подняла налитые слезой глаза и простонала словно из-под глыбы:
— Здесь он, Митенька, здесь Роман Гаврилович, на тебя глядит… Витает душа его возле нас, Митенька…
Катерина шелестела губами все быстрей и бессвязней, и из ее шелеста становилось ясно, что прежнего папы нет и никогда не будет, что душа его проживет дома, а после того станет летать по воздуху, прощаться с Сядемкой, а на сороковой день вознесется высоко-высоко, в другой, горний, мир, где нет ни скорбей, ни воздыханий.