Озёрное чудо
Шрифт:
Когда меня освободили из больницы, я, грешным делом, недолго переживал за Карнака, недосуг было, — я кочевал с семьей в деревню на долгое жительство. Слепыми, степными вечерами, под волчий вой пурги я нет-нет да и листал книгу горемычного поэта, вычитывая строки, павшие на душу.
Ослепший дом — на брёвнах накипь солнца. За полем обомшелые кресты. Как дикий конь, в лугах туман пасётся, Седая грива льётся на цветы. Чайка над милым селом СолнечнымИ, может быть, этот баешный парень, стихотворец замутился бы в моей памяти, но такое случилось диво дивное, когда после нескольких зим и лет, оказавшись в Иркутске и залетев на большой поэтический вечер в городской театр, я вдруг увидел его целым и невредимым, — видимо, ещё не исполнилось его назначение, заради которого далась ему жизнь и был дарован певучий голос, чуть приглушенный, хвойно-мягкий, вкрадчивый и потайной, будто свет в закатном сосновом лесу.
Народу в театре набилось битком, — любили тогда поэтические вечера, — и Карнак в верблюжьем свитере чуть не до колен, с отвисшим воротом, но всё такой же ладный, крепко сбитый, стоял посреди сцены, — будто у своего родного села на солнопёчном угоре, — и читал, рукой отмахивая строки в сумеречный зал.
Хорошо у нас в зимовье! Печь в углу красна от жара. И к столешне изголовьем Возле стен приткнулись нары… Сохнут мокрые обутки, Рукавицы, опояски… Сыпь, напарник, прибаутки, Я — охотничьи побаски!Пока он, простецки почёсывая затылок, ероша волосы, прикидывал, чтобы ещё вычитать, к самой сцене пробилась девушка с цветами, и она ещё не обернулась лицом к народу, а уже почуял, — Татьяна, сестрица наша.
Яро вода клубится В покатях грозных рек. Талая голубица Сок пролила на снег. Падает с кердра озимь. Калтусы — голубы. Звякают звёзды оземь И о сохачьи лбы.Он читал с высоких подмостков, и люди гулко хлопали, а мне поминалась наша больничная палата и окно в мягкую, влажную ночь, хмельно пахнущую черёмуховым цветом и хвоёй; и ночь таяла на глазах, и тихое, желтоватое вызревало утро.
1989,1991,2000
ОЧАРОВАНАЯ ЯВЬ, ИЛИ ПОДЛЕДНЫЙ ЛОВ ХАРИУСА НА БАЙКАЛЕ
Брату моему Александру Байбородину
Сколь уж зим пустомельных блажил я о подледном лове хариуса на Байкале, но отупляющая, опустошающая душу, житейская колготня, пропади она пропадом, мертвой хваткой держала в своих цепких когтях. Буреломом городились поперек рыбалки бесчисленные дела-делишки, коим не виделось ни конца ни края. Но однажды Ефим Карнаков все же сомустил меня на зимнюю байкальскую
И вот уже позади усталая земля, впереди мартовский Байкал.
То ли сон, то ли очарованная явь: неземное безмолвие; ледяная степь в снежном покрове, широко и вольно утекающая в блаженно-синее, вешнее небо; искристая бледность суметов на солнопеке, от которых ломит глаза и вышибает слезу; странные и бесплотные видения среди миража; приманчиво зеленеющий на облысках нагой лед, выскобленный ветром, и торосы, бескрайними, вздыбленными грядами раскроившие озеро вдоль и поперек.
Баюкая, навевая ямщичью дрему и сладостную грусть, от темна до темна маячила перед нашими глазами ледяная степь.
И так три дня, пока мы через Малое море, заночевав на острове Ольхон, потом — на мысу Покойников, где ловили бормаш — приваду и прикормку для хариуса, скреблись к Ушканчикам. Ушканчики… Так умиленно величают на Байкале северные островки, где, баяли рыбаки, водилась уйма зайцев, ушканчи-ков, по-здешнему.
То наши две «легковушки», вспоров шинами закрепший наст, вязли в пушистых суметах, то нам приходилось — словно озерный хозяйнушко кружил, — загибать многоверстные крюки, объезжая щели, дышащие темно-зеленой, потайной водой; щели встречались узенькие, какие мы проскакивали махом, и пошире, которые нужно было огибать. Через одну из них, так и не доехав до ее конца или начала, нам пришлось прыгать.
Хозяева машин, высадив нас, рыбаков-попутчиков, и, может быть, про себя крестным знамением заслонив свою жизнь, изготовились к прыжку; и если одна машина, где посиживал за рулем удалой парень, легко перемахнула щель, то другая, где правил пожилой, степенный мужичок, грохнулась задним мостом на край полыньи, зависла над пучиной и лишь потом — мы стояли бледные — с натужным ноем, испуганным стоном выползла на лед. Мужичок — Гаврилычем звать — выпал из машины огрузлым кулем, белый, как снег, и долго стоял, томительно приходил в себя, пугливо косясь на щель, которая, блазнилось, ширилась на глазах, манила к себе, и в ней с хрустом и тоненьким, льдистым перезвоном поплескивалась растревоженная пучина.
— Не-е, мужики, это, паря, не рыбалка, а… — Гаврилыч складно матюгнулся и тряхнул головой словно от озноба.
Ефим Карнаков — или просто Карнак — по-забайкальски прищуристый, забуревший на озерных ветрах скуластым лицом, жалостливо спросил:
— Ну как, Гаврилыч, в штанах-то сухо?
— Тьфу на тебя!.. — старик осерчало сплюнул через левое плечо, чтоб угодить в нечистую силу, и, кряхтя, полез в машину.
Подмигнувши нам, сунулся туда и Карнак и, легкий на слово, безунывный, потом всю дорогу потешал нас, посмеивался над Гаврилычем, разгоняя дорожную скуку.
Потом мы вздыхали о нелегкой доле нынешнего рыбака. Все маятней и маятней дается любителю-удилыцику даже некорыстная рыбалчишка: все меньше остается укромных, уловистых, диких вод, про какие Карнак хвастал: дескать, край непуганых рыб и бичей; да и сама рыбка — особливо речная да вот еще байкальская, — чтобы выжить, стала шибко хитрой, не в пример досель-ной, неразборчивой, прожорливой, готовой клевать и на голый крючок.
— Откуль же рыбе-то путней быть, раз вы угробили природу?! — укорил нас Гаврилыч.