Ожерелье для моей Серминаз
Шрифт:
— Но ты же обидел меня вчера, Даян-Дулдурум!
— И ты хочешь выместить обиду на моем племяннике?
— Нет, он тут ни при чем. Но добрые люди говорят, что нам все равно нельзя породниться: вражда у нас между родами.
— И что же то за добрые люди? Уж не старый ли Ливинд?
— Может быть, и он. Но все равно, твой племянник или сын, называй его как хочешь, не может претендовать на руку моей дочери. Наши предки поклялись, и мы не станем клятвопреступниками.
— А ты знаешь, из-за чего пошел этот раздор?
Не
— Но если это именно так? Неужели из-за какого-то мхом поросшего пустяка ты разобьешь счастье моего племянника?
«Ай да дядя! — подумал я. — На людях он держится со мною сурово, как с чужим, но, видно, я ему вовсе не чужой». И с замиранием сердца принялся я слушать дальше. Долго еще спорили за стопою, и наконец дядя предложил:
— Пойдем вместе к Хасбулату, сыну Алибулата из рода Темирбулата. Он единственный, кто может нам помочь. Старик только что вернулся от каких-то своих родственников.
— Да какая может быть у него память? Он давно, наверное, забыл этот случай.
— Ну, я не думаю, такие случаи не забываются. К тому же я знаю способ вернуть старику память.
— Но не бросать же сейчас работу, — сказал нерешительно Жандар.
— Ничего, работа подождет до завтра. Давай возьмем на всякий случай свидетелей и все вместе отправимся к Хасбулату.
Я услышал, как Жандар складывает инструменты и ссыпает кусочки серебра в жестяную банку. Итак, сейчас может решиться моя судьба. А пригласить меня с собою им и в голову не пришло! Ничего! Я и сам знаю дорогу к сакле Хасбулата.
Быстро, чтобы не попадаться никому на глаза, я выскользнул из комбината и побежал по крутым улочкам в верхний конец аула. На цыпочках поднялся на террасу, где сидел полный, седой, длинноусый старец и ремонтировал старую резную деревянную люльку своего двенадцатого правнука. Живые глаза его под мощными бровями были опущены, толстые губы шептали слова песенки, которую часто можно услышать в погребе Писаха:
Пусть в подвалах старится вино — Чем старее, тем ценней оно. У людей совсем не так, друзья, Значит, нам стареть никак нельзя!Я осторожно прокрался за спиной Хасбулата и укрылся в конце террасы, где было навалено свежее, душистое сено. И едва расположился удобно и безопасно, как услышал голоса приближающихся к сакле людей.
По лестнице чинно поднялись Жандар, мой дядя и двое свидетелей (а в свидетели мой дядя, конечно, предложил отцов моих соперников — почтенных Ливинда и Кальяна). Дядя нес в руках две четверти вина, третью четверть держал за горлышко Жандар.
Заметив вино, старик явно оживился, отодвинул люльку и, кликнув внучку, попросил ее подать угощение.
Приветствия и расспросы о здоровье показались мне бесконечно долгими, и
— А я-то думал, — протянул хозяин, — что вы просто вспомнили старика и зашли проведать. Но прежде всего давайте выпьем: грех долго смотреть на вино.
Они выпили по кружке, старик задумался и наконец заговорил:
— Нет, не помню я, с чего началась ваша вражда. Помню только, лет десять назад шел я по горной дороге, и нагнал меня один уркарахет на арбе, запряженной двумя быками. Предложил подвезти. Видно, не терпелось ему поболтать. Не успели быки сделать и десяти шагов, как он спрашивает:
— Знаешь ли ты Бадирхана?
Я не ответил. Тогда он сам отвечает:
— Да это же председатель райисполкома! Наш человек.
Отъехали мы еще немного, он снова оборачивается.
— А Мирзахана ты, конечно, знаешь? Заведует сельхозотделом, золотой человек, тоже наш, уркарахский.
Я молчу. Едем дальше. Он снова говорит:
— Ну уж Халила ты не можешь не знать. Председатель сельсовета, самый мудрый человек в горах и тоже наш.
Тут я не выдержал и говорю:
— Если еще кто-нибудь будет ваш, то знай: эта арба и быки будут наши!
Старого Хасбулата никто не перебивал: знали, что это бессмысленно. Но прежде чем он начал новый рассказ, Даян-Дулдурум налил ему еще кружку вина и как бы невзначай напомнил, что привело сюда его и других гостей. Однако Хасбулат пропустил эти слова мимо ушей и повел рассказ о том, как двадцать лет назад он пошел записываться добровольцем на фронт, но его вернули, сказав, что и без него война уже выиграна.
Когда стало ясно, что с каждой кружкой старик сбрасывает по десятку лет, ему налили еще. И снова десяти лет как не бывало.
— А тридцать лет назад, — заговорил хозяин, — в тот год я был секретарем сельсовета, а председателем был Квариж, вы его все знаете, пожаловалась нам жена небезызвестного Куле-Име, да-да, того самого, который, подтягивая подпругу на коне, вынужден был из-за своего малого роста подпрыгивать, — пожаловалась, что этот самый Куле-Име ее избил. Квариж поручил мне разобраться в этом, и я пошел в саклю Куле-Име.
Куле-Име лежал в углу с забинтованной головой, но, когда я вошел, он сел и надел папаху. Я начал читать супругам нравоучение, хотя и видел, что хозяину худо. Но он вдруг перебил меня:
— Скажи, пожалуйста, что у меня на голове?
— Папаха, — ответил я.
— А чья она?
— Должно быть, твоя.
— Значит, я могу надвинуть ее на лоб, могу на ухо, могу на затылок, верно?
— Верно, — говорю.
— А если я надену ее набекрень? — спросил Куле-Име и, морщась от боли, сдвинул папаху набок.
— Да пожалуйста! — говорю. — Твоя папаха, твоя и воля.
— Вот так и с женой! — гордо заявил он. — Жена моя, что захочу, то и стану с ней делать!
— Но ты забыл о равноправии...