Ожерелье королевы
Шрифт:
— Но, — продолжала Жанна, дрожа от ярости, — я вам заявляю, что доказательство тайной переписки с королевой повлечет за собой для кардинала смертную казнь на эшафоте. Вы вольны говорить «хорошо». Я вас предупредила.
В эту минуту открылась дверь и на пороге показался кардинал, полный величия в своем гневе.
— Пусть по вашей вине один из Роганов сложит на эшафоте голову, сударыня, — ответил он. — Бастилия не в первый раз увидит подобное зрелище. Но если так, то я вам объявляю, что ничего не буду иметь против эшафота, на котором упадет моя голова, если только увижу тот эшафот, у которого над вами будет совершена позорная казнь как над воровкой, совершившей подлоги! Идемте, аббат!
После этих уничтожающих слов он повернулся спиной к Жанне и вышел с духовником, оставив в ярости и отчаянии это несчастное создание, при каждом движении все глубже вязнувшее в гибельной тине, которая вскоре должна была засосать и покрыть ее всю.
XXXVI
КРЕСТИНЫ МАЛЕНЬКОГО БОСИРА
Госпожа де Ламотт ошиблась во всех своих расчетах. Калиостро не ошибся ни в одном.
Попав в Бастилию, он заметил, что наконец-то у него есть предлог открыто готовить падение монархии, под которую он уже столько лет осторожно подкапывался, распространяя учение иллюминатов и оккультные науки.
Вполне уверенный в том, что его не могут ни в чем уличить, он, разыгрывая роль жертвы, добился развязки, наиболее благоприятствовавшей его целям, и свято исполнил свое обещание, данное всему свету.
Он собирал материалы для того знаменитого письма из Лондона, которое появилось через месяц после описываемого нами времени и было первым ударом тарана по стенам старой Бастилии, началом враждебных действий революции, первым ощутимым ударом, предшествовавшим потрясению 14 июля 1789 года.
В этом письме, где Калиостро, ниспровергнув короля, королеву, кардинала и тех, кто играет общественным мнением, обрушившись без сострадания на г-на де Бретейля, олицетворявшего министерскую тиранию, наш разрушитель высказал следующее:
«Да, на свободе я повторяю то, что говорил в заключении: нет такого преступления, которое бы не искупалось шестимесячным заключением в Бастилии. У меня спрашивают: вернусь ли я когда-нибудь во Францию? Непременно, ответил я, если только Бастилия сделается местом народного гулянья. Дай-то Бог! У вас, французов, есть все необходимое для счастья: плодородная земля, мягкий климат, добрые сердца, очаровательная веселость, талантливость и способности ко всему; вы не имеете себе равных в искусстве нравиться, не нуждаетесь в учителях во всех других искусствах; вам, милые друзья мои, недостает лишь малости — быть уверенными, что если вы ни в чем не виноваты, то проведете ночь в своей постели».
Калиостро сдержал слово и относительно Олива. Она, со своей стороны, была свято предана ему. Она не проронила ни одного слова, которое могло бы скомпрометировать ее покровителя. Показания Олива были роковыми только для г-жи де Ламотт; правдиво и неопровержимо она доказала свое невинное участие в мистификации, направленной, по ее словам, против неизвестного ей кавалера, которого она знала под именем Луи.
За все это время, пока заключенные сидели под замком и подвергались допросам, Олива ни разу не видела своего милого Босира, но не была им, однако, покинута и, как будет видно дальше, имела от своего возлюбленного тот залог, о котором мечтала Дидона, говорившая: «Ах, если б мне было дано видеть играющего на моих коленях маленького Аскания!»
В мае 1786 года на паперти церкви святого Павла на улице Сент-Антуан стоял между бедными какой-то человек. Он казался очень озабоченным и, с трудом переводя дыхание, неотрывно смотрел в сторону Бастилии.
К нему подошел мужчина с длинной бородой, один из немецких слуг Калиостро, тот самый, который играл у Бальзамо роль камердинера на его таинственных приемах в старинном доме на улице Сен-Клод.
Человек этот успокоил пылкое нетерпение Босира, тихонько сказав ему:
— Подождите, подождите, они придут!
— А, — воскликнул тот, — это вы!
И так как слова «они придут», очевидно, не удовлетворили беспокойного субъекта и он продолжал оживленно размахивать руками, немец сказал ему на ухо:
— Господин Босир, вы так шумите, что нас увидит полиция… Господин мой обещал сообщить вам новости, и я вам принес их.
— Ну, друг мой, ну, что же?
— Тише. И мать и ребенок здоровы.
— О-о! — воскликнул Босир в неописуемом восторге, — она разрешилась от бремени! Она спасена!
— Да, сударь; но, отойдите в сторону, прошу вас.
— Дочерью?
— Нет, сударь, сыном.
— Тем лучше! О друг мой, как я счастлив! Как я счастлив, как я счастлив! Поблагодарите хорошенько вашего господина; скажите ему, что моя жизнь и все, что я имею, принадлежит ему…
— Да, господин Босир, да, я скажу ему это, когда увижу его.
— Друг мой, отчего вы сейчас говорили… Да возьмите же эти два луидора.
— Сударь, я беру деньги только от своего господина.
— Ну, извините, я не хотел обидеть вас.
— Я верю, сударь. Но вы говорили мне…
— Да, я спрашивал, почему вы недавно сказали: «Они придут»? Кто придет?
— Я говорил о враче Бастилии и об акушерке Шопен, которые принимали роды у мадемуазель Олива.
— Они придут сюда? Зачем?
— Чтобы окрестить ребенка!
— Я увижу своего ребенка! — воскликнул Босир, подпрыгивая, как припадочный. — Вы говорите, что я увижу сына Олива? Здесь, сейчас?..
— Здесь и сейчас; но успокойтесь, умоляю вас; иначе двое или трое агентов господина де Крона, которые, по моим догадкам, прячутся под лохмотьями нищих, узнают вас и догадаются, что вы общались с узником Бастилии. Вы губите себя и подвергаете опасности моего господина.
— О, — воскликнул Босир с выражением благоговейного почтения и признательности, — я скорее умру, чем произнесу хотя бы один звук, который мог бы повредить моему благодетелю. Я задохнусь, если понадобится, но не скажу более ни слова. Что же они не идут!..
— Терпение!
— Счастлива она хотя немного там? — спросил Босир, сжимая руки.
— Совершенно счастлива, — ответил немец. — А вот подъезжает фиакр.
— Да, да.
— Он останавливается…
— Вот что-то белое, кружева.