Ожидание
Шрифт:
В глубоко вырезанных ноздрях был виден заросший черными волосами розовый хрящ перегородки.
— Putain! — сказал он с восхищением. — Tu te rends compte! [112]
Орудийные выстрелы слышались теперь совсем близко. Перед нами, надвигаясь из глубины мрака, грозно грохотала невидимая нам яростная битва, — будто там кто-то с нечеловеческой силой бешено бил огромным ломом в чугунную доску, и вдруг совсем близко, казалось из-за ближайшего перелеска, застрочил пулемет.
112
Бл..!..
— Ils arrivent, les camarades «roussko» [113] — торжествующе сказал Олив и с насмешкой крикнул часовому на вышке: — Russo commo! [114] — Он, верно, думал, что он это по-немецки сказал.
К нам подошел делавший свой обычный вечерний моцион польский хирург. На каком бы языке он ни говорил, он всегда прибавлял при обращении слово «пане» и французы прозвали его «панье». А я долго думал, что это потому они его так называют, что по-французски panier — корзина: он был толстый, с круглым животом. Остановясь около нас и слушая грохот боя, он всматривался в ночь, стараясь угадать, что там происходит.
113
Они приближаются, товарищи-русские.
114
Русские идут!
— Симфония! — сказал он с улыбкой.
Постояв еще немного, я пошел обратно к баракам. Волнение сжимало мне горло. Пять лет плена. И вот теперь, в окружающей нас темноте, сокрушая заколдованное могущество наших поработителей, в грохоте боя шла неизвестная грозная Россия, от берегов которой я отплывал более двадцати лет тому назад.
У входа в последний барак я почти натолкнулся на маленькую фигурку, словно притаясь стоявшую в тени.
— Федя, что вы здесь делаете? — спросил я удивленно.
Он взял мою руку и, сдерживая волнение, тихо сказал:
— Владимир Васильевич, слышите эти разрывы один за другим: та-та-та-та. Это «Катюша» играет.
Стараясь различить среди звуков орудийных выстрелов и пулеметных очередей эти особенные звуки «Катюши», я спросил:
— А правда — эта «Катюша» такая страшная?
— Ах, еще бы, все сжигает. — Он помолчал и вдруг заговорил с волнением, которое меня удивило, так как он всегда был очень сдержан. — Владимир Васильевич, не могу я больше, убегу к своим.
— Мы тоже обдумываем, да трудно это, Федя: на всех дорогах заставы.
— Все равно, пусть убьют. Измучился я здесь. Верите ли, ночи не сплю. Все лежу и думаю, как же это, русские, свои совсем близко, а я что же? Раньше мне нельзя было, не мог больных бросить. А сегодня мой последний умер, — сказал он печально.
На следующий день Федю перевели обратно в русский лагерь. Вечером около кухни стоял с телегой высокий, в белой папахе конюх Яшка Медяков. Федя о чем-то говорил с ним вполголоса. Русские конюхи жили на конюшне при нашем лагере. Жили богато. Возили и крали американские посылки, пили водку, в городе у них были любовницы. Вся чернорыночная лагерная торговля проходила через их руки.
Когда я увидел Медякова в первый раз, он так же как сегодня стоял с телегой у кухни. Только тогда мороз был крепче. Туго перепоясанный по впалому животу, он прохаживался около лошадей, притоптывая озябшими ногами и напевая вполголоса:
«Есть на свете уголочик, Ето тоже да не мой»Несмотря на неуклюжие сбитые сапоги, у него была легкая, как волчья побежка, походка. Даже в узкой и короткой ему шинели он был хорош собой: высокий, статный, с широкими плечами и грудью. Белая папаха очень шла к его красивому лицу. На лоб молодецки выпущена прядь русых волос. Но во взгляде серых глаз что-то тяжелое, скучное, ленивое. Держал он себя независимо, почти высокомерно.
Я спросил его:
— Вы казак?
Смотря на меня с высоты своего огромного роста, он усмехнулся, открывая сплошные белые зубы:
— Дед мой был казак, отец — сын казачий, а я… — Почувствовав, что получится обидно для него самого, он не договорил.
Лошадь внезапно заржала и стала бить ногой. Яков треснул ее кулаком по лбу: «ну, балуй!».
— Зачем вы лошадь бьете? — спросил я невольно.
— Нет, я сляхка, — усмехнулся он, посмотрев на меня с презрением.
Желая его испытать, я спросил, что он думает о власовцах. Он нахмурился:
— Что же, добровольно мало кто шел. Были, конечно, б… а так — больше с голодухи. Ведь до чего доходило: трупы кушали. То есть, мы не кушали, а знаете черные: узбеки, кавказцы. Мы их так называем: черная нация. Вот и записывались. В лагере все равно подохнешь. Если не от голода, так полицаи забьют. А там думали, к русским удастся перебежать… Немцы тоже обещали: мясо будут давать, жалованье платить, а потом в Расее землю отведут. Только меня не заманишь. Хоть медом кормить будут. Не люди они, звери. У нас в лагере, что делалось. По четыреста человек в день умирало. Тифозных зарывали — шевелились еще. Ведь немцы на нас как смотрят? Будто не люди мы даже вовсе, а вроде хвостатых. Одна баба ихняя, старая, и вправду думала, что у нас копыта на ногах. Ей-Богу! Все мальчика внучка приводила, просила разуться, показать. А у нас разницы не делали: русский ты, или француз, или немец. Хочешь работать — живи свободно, такие же права, как у всех. Или вот у нас, у в армии. Всякий офицером мог стать. Была бы голова хорошая. А там, русский ты, или узбек, или жид, все равно.
Я спросил:
— Ну, а как вы дома, в России, жили?
— Что же, хорошо жили, — ответил он неохотно, — не так, как здесь. Панов не было на себя работали. У нас свобода была. Отработал семь али там восемь часов, идешь с бабой в парк гулять или в кино, водку пьешь, никто тебе ничего не скажет. Не понравилось на одном месте, пошел на другой завод или совсем в другой город уедешь или на село. Я всякую работу умею, как говорится, на все руки. А здесь как живут? Дома хорошие, чистые, ничего не скажешь. Это у них по-культурному. А ни парка, ни клуба. Некуда на люди пойти. Сидят каждый у себя, как кроты, да только кофий без сахара пьют. А дома бывало, накидаешь в чай сахару, прямо патока, кушать приятно… А спинджаков этих самых сколько было! Не так как здесь, старого не донашивали, на помойку бросали.
Но он говорил об этом неправдоподобном изобилии равнодушно, со скукой. Смотрел в сторону. Как если бы главным было что-то другое, чего он не мог объяснить словами.
А сегодня у него было непривычно оживленное выражение. Глаза возбужденно блестели, на скулах — красные пятна. Мне показалось, он был уже выпивши.
Вы, Яков, веселый сегодня, — сказал я, подходя.
— … ж плакать, — ответил он весело и грубо. Как говорится, в Москве на слезы не смотрят.
Я не удержался и поправил: