П.И.Чайковский
Шрифт:
А наутро Чайковский, наскоро позавтракав, отправляется в бесконечное пешее путешествие по Риму, жадно впитывая в себя его краски, звуки, запахи, ритмы, настроения. В Сикстинской капелле он любуется мощной красотой фресок Микеланджело, восторгается "Преображением" Рафаэля, этого "Моцарта живописи", долго слушает уличных певцов и музыкантов, позволяет себя увлечь шумной и бестолковой карнавальной толпе, раскидывающей во все стороны мучные шарики;
— Батюшки, Петечка, да ты весь белый, точно лабазник! — восклицает Модест Ильич, завидев старшего брата с балкона отеля. — Вот ведь, разбойники, разукрасили. Ничего, ничего, сейчас мы тебя отчистим да отмоем. Ну-ка, ну-ка
Каждое утро их будят звуки фанфар, доносящиеся из военных казарм по соседству с отелем, фанфары открывают новый день, в котором грустные и радостные впечатления сплелись в пестрый клубок. Грустно видеть голодных оборванных людей — их в вечном городе тысячи. Убогая нищета, а рядом блистающие пышной роскошью дворцы и виллы знати. Однако простые итальянцы не унывают: песни расцвечивают, песни одухотворяют их жизнь. Так пусть же это искрометное, не знающее удержа веселье останется запечатленным в звуках симфонической музыки!
Так родилось "Итальянское каприччио" Чайковского, где народные песенные и танцевальные мелодии сменяют друг друга в пестром ритме карнавала. Их Чайковский записал на улицах, отыскал в сборниках народной музыки. Инструментовано "Каприччио" необычно и празднично: перекликаясь, инструменты оркестра создают впечатление эха, рожденного на улицах и площадях громадного многолюдного города.
…Они возвращались втроем из Тиволи, предместья Рима, братья Чайковские и Коля Конради, уставшие, умиротворенные величественной картиной древних развалин, водопадов, изящных, точно выточенных, очертаний кипарисов на фоне незамутненной небесной лазури. Вилла д’Эсте, которую они только что посетили, вызвала в памяти имена великих поэтов, музыкантов, художников, чье творчество было связано неразрывными узами с благодатной землей Италии.
— Уму непостижимо, сколько еще нужно сделать! Сколько прочесть! Сколько узнать! Завидую тебе, Модя, ты в литературе ориентируешься точно рыба в воде. Так и сыплешь цитатами из Шекспира, Данте, Петрарки, Гете. Я по сравнению с тобой — полный профан.
— Зато, выражаясь высоким слогом, твоя ладья беспрепятственно скользит по бескрайнему морю музыки, — возразил Модест Ильич. — А в это бескрайнее море еще и твоя собственная река впадает.
— Какая там река! Ручеек, да и тот вот-вот пересохнет. — Петр Ильич горестно вздохнул. — Нет у меня, Модя, мастерства, нет. До сих пор пишу, как не лишенный дарованья юноша, от которого можно много ожидать. А у этого юноши уже виски седые. Но без дела жить не могу. Не могу.
— По-моему, ты без него никогда не живешь. Вот едва "Каприччио" закончил, а уже занялся инструментовкой Второго фортепьянного концерта, чтением французского перевода Тацита…
— Ах, Модя, постой, постой, я, наконец, вспомнил те самые строки, которые второй день не дают мне покоя, — перебил брата Петр Ильич. — В них есть ответ на мучающий всех нас вопрос: почему эта волшебная страна вдохновляет, бодрит, вселяет надежду на лучшее будущее? Послушай, это из Аполлона Майкова:
И вечно будешь цвесть средь лавров, старый Рим, И люди севера прийдут к садам твоим, Внимая вод твоих таинственному шуму, Немея в тишине дряхлеющих руин, Воспитывать в тиши мужающую думу, Над пепелищами граждан, средь сих равнин, ВИзвестие было подобно удару грома среди ясного неба, хотя состояние его здоровья ухудшалось, можно сказать, с каждым днем.
Чайковский ехал во втором классе прямого поезда Ницца — Париж, с нетерпением ожидая свидания с человеком, навсегда вошедшим в его жизнь пятнадцать лет назад. Да, он и жаждет и в то же самое время опасается этого свидания — страшится увидеть на лице друга жестокие предсмертные муки, облегчить которые никто не в состоянии.
А за окном вагона прелестная и все-таки чужая весна. Благоухают апельсиновые и лимонные рощи, бушуют в неистовом цветении розовые плантации, безмятежно зеленеют хорошо ухоженные поля.
"Он так любил Россию, и вот, по иронии судьбы, вынужден почить за границей, — думает Чайковский. — Ну что же, что же не трогается поезд? Уже, кажется, дали свисток… Так я ни за что не поспею. Ведь мне телеграфировали из Парижа, что Николай Григорьевич безнадежен".
Он выходит в коридор, вызывая явное любопытство соседей по купе: молодой француженки с лицом венециановской крестьянки и ее донельзя ревнивого спутника, уже успевшего метнуть в беспокойного русского господина несколько острых, как клинки мушкетерской шпаги, предостерегающих взглядов. Здесь по крайней мере не так душно, да и тот французик, честно говоря, раздражает своей беспричинной ревностью. А девушка на редкость хороша. Кого-то она напомнила ему — вот и разглядывал так настойчиво. С ее лицом связана какая-то мелодия. Нет, не грустная, какой подобает звучать в столь скорбную минуту, а, напротив, радостная, ликующая, полная жизни и света.
Чайковский задумчиво барабанит по вагонному стеклу, напевая мелодию. Ну да, конечно, это было именно тогда…
"Снегурочка" Островского, волшебная весенняя сказка, к которой он написал музыку, имела большой успех. Друзья решили отпраздновать его на весенней природе. Большой веселой компанией отправились на Воробьевы горы, прихватив с собой вдоволь всякой снеди. Расположились прямо на траве, окруженные розово-пенными зарослями цветущих яблоневых садов.
Николай Григорьевич шутил, смеялся и озорничал, как мальчишка. Местные крестьяне, привлеченные весельем молодых господ, подошли совсем близко. Тогда Рубинштейн попросил кого-то из них сбегать в местную лавку за вином и сладостями. Тут же затеяли хороводы, полились песни. Одна молодая крестьянка, положив на траву сладко уснувшего младенца, запела звучным мягким контральто. Николай Григорьевич захлопал в ладоши, поцеловал у нее руку, потребовал петь еще. Крестьянка поначалу смутилась, а потом вдруг распелась, раскраснелась, пустилась в пляс…
Нет, он должен непременно записать ту мелодию, чтобы ни в коем случае не забыть ее. Пускай успокоится спутник миловидной француженки, лицо которой вызвало в нем эти воспоминания: часто, очень часто привлекает его красота лиц, особенно женских, ибо рождает в душе музыкальные ассоциации, вызывает волнующие образы. Даже в столь тяжелую минуту, когда все мысли заняты умирающим другом, не может он заглушить в себе этот "бес композиторства".
Николай Григорьевич не осудил бы его. Напротив, жестоко страдая от неизлечимой болезни, он сам строил планы на будущее, мечтал сыграть целую серию общедоступных концертов в Москве, поездить по провинциальным городам.