Падаль
Шрифт:
Но это было. И это творилось человеком...
Здесь в этом, утром еще тихом дворике - дворике, в котором сидела когда-то молодая барышня, теперь было пыльно, душно и сильно пахло кровью и еще чем-то тошнотворным, горелым. Несколько фашистских грузовиков дребезжали у крыльца, а в самом дворике копошилось множество солдат. Здесь были и раненные немцы: эти окровавленные, небрежно завернутые кули человеческой плоти лежали и извивались во множестве на носилках. Некоторые кричали... Ивана словно ударил кто-то со страшной силой в глаза, когда увидел он, как один из них - обмотанный с ног до головы в почерневшие, издающие рвотный смрад ткани, стал весь вздрагивать и хрипеть и как-то неестественно, уродливо подпрыгивать всем телом, а потом руки его потянулись к лицу, и он чудовищными рывками стал сдирать с лица потемневшие, издающие смрад ткани.
– и говорить что-то, глотая слезы - в речи его часто слышалось какое-то женское имя - видно имя девушки этого, потерявшего уже рассудок, быть может, способного еще надеяться на смерть.
Но здесь, в этом набитом человеческими телами дворике, было довольно много и не раненных, или легко раненных солдат.
О, как они были злы! Господи, как же мог человек дойти до такого состояния озверения?! Они, измученные долгими боями, жарой, постоянным страхом смерти, гибелью друзей; они, по суди дела состоящие из одних напряженных до предела, терзаемых нервов, теперь выпускали все накопленное за эти месяцы на тех, кого они ненавидели, кто был, по их мнению причиной, всего их нечеловеческого, чудовищного существования. Здесь, в больнице, оставалось несколько десятков раненных русских солдат, которых не было возможности эвакуировать с отступающей в спешке армией. Их должны были выдать за мирных жителей, но, видно, нашелся какой-то предатель... и теперь...
Теперь их - раненных, стонущих выволокли во двор и делали все, что хотели. Кого-то, кому повезло больше, застрелили сразу, других же... Это их адские вопли услышал Иван еще с улицы.
Вот ползет, волочится на единственной здоровой руке кто-то с лицом искаженным, дрожащим и даже возраста его не определить, настолько искажено лицо. За ним топчутся два фашиста с раскрасневшимися, искаженными злобой и болью лицами. В руках они держат винтовки со штыками и этими вот штыками протыкают ноги этого человека. Острая сталь глубоко входит в развороченное мясо, и густая кровавая полоса отмечает проделанный им путь. Вот один из солдат высоко поднял винтовку и со всех силы вонзил штык в коленную чашечку... Человек задергался, закрутился на земле и тогда они, отбросив винтовки стали избивать его, окровавленного, ногами, били с оттяжкой, но и в спешке, стараясь побыстрее нанести удар... А ярость проступала в их красных, потных чертах все сильнее с каждым глухим ударом - они били его в лицо, в грудь, в промежность, и он уже не кричал, а только вздрагивал беззвучно всем телом. А они еще отрывисто выкрикивали какие-то слова и разъярялись все больше и больше, выпускали из себя то адское, что накопилась в них за долгие месяцы.
А у забора... Там сгрудилось сразу с десяток задыхающихся от жары и духоты человекоподобных особей. Видно, тот кого терзали они был каким-то командиром... Они прибивали его к забору большими ржавыми гвоздями: были прибиты уже и руки и ноги, но они вгоняли в них все новые и новые гвозди... Почему-то Иван ясно увидел его страшное, распухшее от адовой боли лицо - оно было словно с ним рядом, в одном шаге от него. Он видел разорванную в клочья, висящую кровавыми дрожащими ошметками губу и почему-то ясно представил себе, как этот человек сначала сжимал губы чтобы не закричать, как потом кусал и рвал их зубами... И вот теперь он, обезумев от боли, забыв о том кто он, не понимая, что происходит и кто его мучители, просто заходился в непрерывном вопле. Глаза его выпучились, вылезли из орбит и, казалось, вот-вот должны выпасть... И напряжение его было столь велико, что плоть на лице не выдерживала и разрывалась постепенно - Иван видел кровь выступающую сквозь поры. Это не было уже лицо человека - это был лик дьявола, познавшего вечность одиночества и мучений...
Тут всплыло прямо перед Иваном бледное, трясущееся лицо Свирида, который уткнулся ему в грудь ища у него утешения, и зашептал плача:
– Иван Петрович, а Иван Петрович я вам говорю - ну, надо же их слушаться, а то ничего хорошего не выйдет. А, Иван Петрович, ну вы...
– он хотел, быть может, сказать что-то, но разорванные его мысли не как не могли сложиться в слова и он вдруг заплакал жалобно, как ребенок.
Ивана с силой встряхнули за плечо, и он, напряженный до предела,
Прямо перед ним стоял какой-то худенький, пунцовый от жары немецкий чин офицер, судя по запыленной одежде. Он рявкнул ему что-то на ухо и кивнул в стороны санитарного грузовика, с затянутом брезентом кузовом.
Иван, дрожа всем телом, услышал как новый звук стал захлестывать двор. Из больницы под надзором солдат выходили детей - этих детей, эвакуировали из каких-то мест, и, разметив на какое-то время в этой больнице, не смогли потом по каким-то причинам эвакуировать дальше, оставили здесь вместе с матерями. И вот теперь все они: и матери, и их дети выходили. Дети были самых разных возрастов - и розовощекие младенцы, которых несли на руках матери, и дети постарше, лет до четырнадцати. Видно еще в больнице, кто-то из них начал плакать и вот теперь, большая их часть плакала: навзрыд ли, прося о чем-то у своих матерей, или совершенно беззвучно... И почему-то особенно страшно было смотреть именно на тех детей которые плакали беззвучно - страшно было видеть эти крупные, набухающие, а потом скатывающиеся стремительно жгучие детские слезы. Когда выходили они во двор, матери хватали своих детей на руки и прижимали лицом к себе, чтобы не видели они происходящего. И сами они опускали глаза, пытались не видеть ничего, но вопль того, прибиваемого к забору, все время невидимой силой заставлял их вскидывать головы, и видно было, как дрожат, как искажаются в муке их лица.
Вот одна женщина преклонных уже лет, с загорелом почти до черноты морщинистым лицом, и с сильными, привыкшими к тяжелому труду руками, вырвалась неожиданно для всех из колонны, и с грудным ребенком на руках пошла медленно и слегка покачиваясь, но неудержимо, на стоявшего поблизости солдата. За ней поспешал, уткнувшись в подол платья и всхлипывая, мальчонка лет двенадцати.
– Да что ж вы делаете, ироды!
– закричала она сильным, чуть хрипловатым от натуги, яростным голосом и все надвигалась на этого солдата, который растерялся и стал отступать к забору, - Как вы Христу то в лицо смотреть будете, ироды?! Звери, подонки...!
Офицер, который только что тряс Ивана повернулся к этому теснимому женщиной, растерявшемуся солдату и выкрикнул ему что-то. Солдат метнул на офицера быстрый взгляд и тогда лицо его распрямилось - от неуверенности и испуга не осталось больше и следа: ведь он услышал голос своего начальника, тот ясно сказал ему, что делать с этой женщиной - ну а раз так сказал начальник, значит так и должно быть, значит и никаких сомнений не должно быть. И ему даже стыдно стало за свою растерянность, и то, что он сотворил дальше он сотворил старательно, зная, что офицер следит за его действиями...
Он поднял винтовку и закрепленным на ней, окровавленным уже штыком с силой ударил... он намеривался проткнуть младенца, которого она несла, но женщина успела прикрыть его рукой... Удар был так силен, что штык пронзил насквозь и руку и младенца и неглубоко еще вошел ей в грудь... Младенец вскрикнул, дернулся, а фашист уже выдернул резко штык и ударил ее во второй раз в живот...
У Ивана потемнело все перед глазами и он, заорав как раненный волк, бросился на этого солдата, и обрушился на него, когда тот выдергивал штык из тела безумно вопящей женщины. Иван ударил его со всей силу кулаком по черепу и, почувствовав как звериная ярость растет в нем, все бил и бил его со всего размаха по голове, не думая уже ни о чем, зная просто, что если он не будет его бить, то сойдет с ума и перегрызет всем глотки...
– Ну не стреляйте!
– торопливо визжал где-то Свирид, - он шофер, слышите, слышите - он шофер! Ну побейте его, но только не убивайте, ладно? Одно шофер, слышите, слышите - он шофер!
Ивана били прикладами, но, как ему показалось несильно, во всяком случае он почти не чувствовал боли, и даже когда, что-то хрустнуло у него в колене, не почувствовал он ничего...
Детские вопли заполнили собой все пространство, всю вселенную, все мировозздание; и в этой адской, созданной человеком, душной и кровавой маленькой вселенной райским перезвоном звучал, колеблясь как маятник часов, безумный визг, трясущего его Свирида: