Падаль
Шрифт:
Качаясь из стороны в сторону, словно пьяный, он пошел следом за старухой и еще боялся, что она уйдет - она была уже у самой грани пшеницы, еще несколько шагов и желтые, золотистые волны поглотили бы ее.
И тогда он, испугавшись что она уйдет и его не простят, закричал надорванным истерическим голосом, булькая сочащейся из разбитых десен кровью:
– Стой! Стой, стой...
На его крик обернулись сразу несколько солдат, обернулась и бабушка, стоявшая уже у самой грани дышащего теплом моря.
Обернулась и бабушка... Она была стара: глубокие морщины
А потом бабушка открыла свои уста и ее укоризненный, полный сострадания ко всему (и даже к нему) голос, заполнил для Ивана все: поглотил в себя и пьяный марш, и вопли сумасшествия, и каждым звуком, каждым словом, словно бы вбивал клинья ему в самую душу:
– Что же ты, сынок? Что же ты страдаешь здесь? Что же ты позвал то нас, что за бес тебя попутал? Вот посмотри на малыша - Виталиком его зовут... Видишь, как спит то сладко... Зачем ты позвал нас, соколик...
Она хотела еще что-то сказать, да не успела: подбежали солдаты и погнали ее, брезгливо пиная ногами, к наполняющемуся плотью рву. Она, все еще бережно прижимая к груди малыша, часто падала, но каждый раз поднималась...
Иван как бы и рванулся половиной своей души за ней следом - эта половина кричала, что надо остановить ее; вторая же половина оставалась на месте и видела перед собой лица Марьи, Саши и Иры.
И вдруг зашелся он в демоническом вопле:
– Па-а-а-даль я! Па-а-а-адаль!
Темные вспышки раскалывали вселенную и кровавые молнии пронзали небосклон - вновь мировозздание перед его глазами растягивалось, перекручивалось под яростными углами, вспыхивало ослепительными вспышками, дрожало в агонии, носились вокруг какие-то обуянные паникой люди, причиняли друг другу боль...
Иван чувствовал, что теряет сознание - падает в какой-то черный омут... Он уже стоял на четвереньках на разваливающейся под ним на части земле, вцеплялся в нее окровавленными, разодранными ногтями, и грыз ее...
Запели вокруг соловьи и потоками хлынули со всех сторон цвета всех оттенков зеленого, солнечного, да небесного. Он сидел на срубке, а прямо перед собой видел милую, юную Марью. Он, кажется, только что признался ей в любви и слушал теперь как поют соловьи и звенит каменистый, с несколькими водопадиками родничок.
– Иван, - зазвенел голос Марьи, - как прекрасен этот мир, правда! Как здорово! Это ведь весна... нет сейчас лето, но в душе то весна, я так себя только весной чувствую, когда порывало мертвое с земли живой сходит!...
– Марья, Марья, - он схватил ее за руку и зашипел, - Он рушится - этот мир, Марья! Ты радуешься весне, но близится ведь что-то страшное, неминуемое! Мы сидим с тобой на этом зеленом пяточке, уединившись на минутку, ну пусть на час ото всех, но ведь они есть, и есть большой, страшный мир, о котором мы сейчас забыли, но который нахлынет на нас через час. Он, этот мир, Марьюшка, заливается кровью, зло его заполняет... а нам... что нам делать, любимая моя?...
И тут Марья превратилась в ту молодую барышню со старой картины. За ее спиной ожил давно ушедший в небытие пейзаж и давно умершие дети закачались на качелях, а по несуществующему больше озеру закружились грациозно изгибая шеи темные лебеди...
Она задумчиво и печально смотрела на него, а в тонких ее ручках застыла открытая где-то на середине книга. Солнечные лучи нежными поцелуями ласкали лицо Ивана.
– Что там за твоей спиной... обернись, - негромко повелела она ему, и обернувшись он увидел двор больницы... там висел на заборе прибитый десятками здоровенных гвоздей человек. Железный костыль торчал из его черепа, но он был жив и с немым укором, смотрел на Ивана.
– Ваш мир охватили бесы, - прошептала девушка и по щекам ее побежали слезы, а книга, выпав из рук, обратилась стаей черных скорбных лебедей, которые в мучительном танце поднялись в небо. А она говорила, - Вами правят бесы и вы даже не понимаете, не чувствуете этого. Вы не понимаете уже, что и зачем делаете, не чувствуете, что падаете в этот ужасный ров - там ведь столько уже тел в этом рве... Господи, отец мой, дай успокоение этим душам, избавь, избавь их от этого - молю об одном - избавь!
И вновь мир вспыхнул, переворачиваясь с ног на голову и мириады воплей и завываний хлынули в него. И он увидел себе стоящем на дворе больницы и не знал: явь ли это или же вновь видение? И он не знал, что есть явь и что есть видение: ведь то что он видел только что, было гораздо более реальнее этого кошмара и он не помнил как очутился в этом дворе - он просто стоял покачиваясь, и пыльный мир вокруг него все темнел и багровел.
Но вот выплыл припадочно дергающийся Свирид и сотрясая до хруста костей его руку, успокоительно завизжал, что-то.
– Где моя жена и дети?!
– заорал вдруг Иван, надвигаясь на него, - Что с ними, где они?!
Свирид лепетал что-то стремительно, но Иван не понимал его... Вот из расползающегося на окровавленные, стальные ошметки мира, выплыл залитый многими слоями крови забор и тело прибитое к нему...
Череп его был пробит ржавым костылем и видны были даже трещины разбежавшиеся по тому что было когда-то лицом. И еще, до того как вогнать этот последний железный костыль, резали они его ножами, и теперь мясо увитое мухами и внутренности свисали канатами вниз и шевелились словно живые от жирных армейских мух...
Иван, сам не зная зачем, дотронулся до проклинающего свою участь костыля и шатаясь пошел со двора. Но пошел он не домой - нет, он обогнул забор и нашел там место где этот костыль и особенно крупные гвозди выходили наружу. Он дотронулся до острой, прошедшей сквозь кости, мозг и дерево грани, надавил на нее пальцам так, что грань дошла и до его кости, а затем оттолкнул назойливо рыдающего Свирида, и зашагал в поднимающихся, казалось, к самому небу кровавых густых клубах дыма.
* * *