Падаль
Шрифт:
В соседней горнице зашипел голос какой-то немецкой певицы и одновременно зазвенела бьющаяся посуда.
"Я должен совершить хоть что-то, чтобы не так рвалось сердце... Ну что же я, падаль, могу сделать? Ведь был я когда-то бойцом, стрелял ведь в этих гадов... А что теперь то... как я ненавижу этих подонков, ведь убивал я их... Неужели теперь не могу. Неужто я теперь такой слабый, что только и могу сидеть в своем углу да стонать, а что если... что если зарезать этого подонка, эту "жердь", которая моему сыну уши выкручивала. Вот прямо сейчас!"
Это последние решение охватило его всего,
– Что ты задумал то, ох, скажи - ведь вижу я - задумал ты что-то, Иван, ты только не молчи. Поговори со мной... на мертвого ты похож, на мертвого... В себя ты ушел, ни слова от тебя не услышишь. Я то понимаю, конечно: жизнь страшная наступила, но ты ведь со мной, с детьми остался, что же ты в боль свою погрузился и с нами ею не делишься. Вижу ведь, задумал ты что-то, и это что-то страшное...
Иван схватил ее за руку и зашипел, выпучив страшные, пылающие болью глаза:
– Тихо ты! Что ты орешь, то?! Я ведь как лучше хочу сделать... А сейчас уйди отсюда, иди к детям!
– Нет!
– Марья аж вскрикнула, - я никуда не уйду, у тебя глаза, Иван, сумасшедшие, слышишь: не уйду пока ты мне не расскажешь, что задумал!
– Тише! Не ори! Я тебе сказал...
– Иван надвинулся на нее, схватил дрожащей рукой за горло, но тут же отпустил... вновь зазвенел в его голове безжалостный молот.
Шипящий голос певицы усилился, а спустя несколько мгновений на кухню вошел "карапуз" и пьяно ухмыляясь и слегка покачиваясь уставил свои мутные глазки на Ивану и Марью. Иван метнул в него быстрый полный ярости взгляд и посмотрел вновь на Марью, и теперь в глазах его пылало безумие, смешанное с любовью.
– Видишь приполз, уродец?!
– истерично начал он изливать из себя слова, Стоит, ухмыляется, морда пьяная, не понимает ничего - думает мы тут на кухне целуемся. Ха! Слов то он не понимает, гад! Ты значит спрашивала, что я задумал? Ну так я не хотел тебе говорить, а вот при нем скажу... Да, скажу, чтобы доказать, что не трус я, не падаль! Он то все равно не поймет, будет наверное думать, что мы тут с тобой о любви шепчемся? Ха-ха, мне смешно, ты веришь, Марья, что мне смешно? Нет, право, смешно! Ха! Ну так вот: я зарежу эту "жердь", которая сейчас в саду на своей гармошке пиликает. Вот прямо так возьму и зарежу, и подальше от дома отнесу, чтобы не нашли они!
– Нет!
– теперь Марья схватила его за руку.
– Не пущу, ты с ума сошел, ты не понимаешь, что говоришь! Ты ведь не думаешь, что делаешь, это на тебя безумие нашло, послушай...
– Безумие говоришь?! А это вот не безумие?
– он с силой провел рукой по ее лбу, где уродливыми разрывами остался след от дула.
– Дрожать все время, прислуживаться, жить по их уродливым законом - это по твоему не безумие! Пусть знают, что есть у нас русских сила не только в терпении!
Вдруг взметнулась откуда-то окровавленная ладонь и с силой ударила Марью в щеку. Кровавый след остался там... Это "карапуз", оказывается, уже некоторое время стоял перед ними и размахивая руками орал что-то, но они, поглощенные волной своих эмоций, даже и не слышали его воплей.
Теперь
– выбежал Саша и стал бить кулачками фашиста в обвислый живот.
"Карапуз" прошипел резкое, рвущее воздух ругательство и обеими руками оттолкнул мальчика в горницу, затем показал Марье окровавленный кусок стекла вытащенный, по-видимому, из окровавленной ладони.
Он схватил Марью и с необычайной для своего пухлого, маленького тела силой поволок ее за собой, чтобы убрала она разбитую бутылку. А по всему дому хрипела, надрываясь, немецкая певица.
– Иван не делай этого!
– вопила Марья, - Ты ведь себя погубишь! Ведь поймают тебя...
Иван остался один на кухне, хлопнула дверь, и хрипение певицы затухло, зато теперь слышны были отрывистые крики "карапуза", да всхлипывания Саши в комнате.
– Убью гада!
– шипел Иван, хватая со стола нож, которым, бывало, помогал он разделывать Марье рыбу.
Что за звук, за его спиной - легонькое похлопывание по полу, будто первая, самая радостная и светлая, наполненная лучами, мартовская капель... Кот - нет, на кота не похоже.
Он обернулся и увидел Ирочку - она босая стояла в дверном проеме. На ней надето было легкое белое, с ярко синими ободками летнее платье. Она была бледна, но все ж едва заметный румянец проступал на ее щеках. Глаза ее показались Ивану огромными. Они были покрыты сверкающей, живой оболочкой и больно, и в тоже время и сладостно, и страшно было Ивану смотреть в эти глаза. Так стоял он перед ней с ножом, с горящими ненавистью глазами, и не в силах был пошевелиться; словно зачарованный, ждал он, когда скажет она хоть что-то. И она заговорила:
– Я знаю, что ты задумал, папенька... Я все видела, все... Тебе ведь не нравиться, что он каждый вечер говорит, маменьке, а "красноголовый" (так она называла "карапуза") смеется? Ты ведь не хочешь, чтобы он такое больше говорил? Ведь ты его хочешь зарезать, чтобы он больше маменьку не расстраивал?...
Иван опустив руки, и понимая, что она говорит правду, кивал.
– ... Мне тоже его страшно слушать, папенька. Только не убивай его, если убьешь, тогда, тогда...
– из огромного ее ока скатилась тяжелая, заставившая Ивана сжаться слеза, а она все говорила:
– А помнишь, папенька, как ты сам говорил: "Лучше горькая правда, чем сладкая ложь." Так ведь он правду говорит, я это сразу поняла...
– Доченька что ты!
– голос Ивана дрожал.
– От меня теперь ничего не укроешь, папенька. Я все знаю, все понимаю... Ты ведь ради нас им помогаешь, ради нас ты такие муки терпишь...
– Что ты Ирочка!
– Иван заплакал.
За спиной девочки показался Сашка, он, видно, только вытер слезы и еще хлюпал носом.
– Дурочка ты!
– гневным, совсем не детским голосом вскричал он, Молчала, молчала, а теперь нашла чего сказать - належалась на печке! Эх ты... а ну пошли со мной!
– он схватил сестренку за руку и повел ее в горницу. Ира шла спокойно, чуть опустив голову.