Падаль
Шрифт:
Вновь Иван остался один, и вновь слышал он шипение певицы и уже веселый, пьяный голос "карапуза", который успел забыть о том, что произошло на кухне.
"Что же она, провидицей теперь стала?"- думал он, - "Все ведь выложила, все, что в душонке моей лежало, и в чем я себе даже признаться боялся. Вот ведь оно: зарезать "жердь" ведь я хочу потому, что он каждый вечер поганые шуточки "карапуза" выкрикивает, а не потому что он сыну уши выкручивает. Это он ведь тебе, падаль, в уши свинец правды заливает, а ты и терпеть не можешь... Только ты один терпеть и не можешь, а Марье то все равно, она ведь и не слушает его, только тебе, падаль, верит.
Он выронил нож...
– Вот тебе! Руки распустил, рожа пьяная... вот и лежи на диване!
"Что мне делать теперь... А все равно зарезать его, пусть все говорят, а все равно зарежу я эту "жердь", этого фашиста. Сейчас зарежу, а потом поздно будет - Марья выбежит в меня уцепиться и не смогу я уже уйти."
Он подхватил нож и, проскочив горницу, в которой Сашка, втолковывал сестренке какую непростительную глупость она сказала, выбежал из избы в сад.
* * *
Вовсе не похожий на пение хрип отхлынул назад, остался в доме, который давно уже не был Ивану родным. Теперь он погрузился в тишину ночи: да тишина была полной: замолкли уже сверчки, ветер укутался в кронах деревьях, спали, где они остались, собаки; спали и люди - русские и немцы все спали в Цветаеве в этот поздний час. Почти всем, правда, ничего не снилось и они были рады этому; других же, несчастных, мучили кошмары. Давно укатились за горизонт стальные чудовища, отхлынула туда вместе с ними и канонада фашисты говорили, что остатки красной армии увязли во льдах где-то за Полярным кругом...
И только негромкие трели губной гармошки расплывались со стороны забора в этом прохладном безмолвии.
Иван, до боли сжимая в руке нож, замер в густой, непроницаемой тени яблони, вжался в ее живой, теплый ствол и высматривал силуэт "жерди". Было видно, как тот встал у забора, потянулся, и вновь уселся, наигрывая все ту же, незнакомую Ивану мелодию.
Где-то на самых окраинах Цветаева залаяла собака, и совсем с другой стороны пришел ей слабый ответ.
"Так... Соберись теперь, думай только о том, как выполнить свой замысел. Быть может, просто подойти к нему, сказать что-нибудь. Нет, он сразу насторожится, достанет свой револьвер. Ведь я к нему никогда не подходил, ведь я боялся его и боюсь - боюсь, что он говорит правду... Значит, надо ползком, как когда-то в бою, мы отступали тогда и над головами свистели пули, из пулеметов стреляли, над самой землей били, и страшно голову было приподнять и хотелось вжаться в землю, в ее глубины от этого свинца уйти. Мы тогда в нее и вжимались, а пули то над самой головой так и свистели, так и свистели... Все, ползу."
Он бесшумно метнулся на землю и пополз, сотрясаясь от страха и возбуждения всем телом. Он пытался, но не мог хоть немного успокоиться, напротив дрожь все усиливалась...
"Да так я и нож поднять не смогу... Дрожь... О-ох, не могу, все тело сводит, так сейчас прямо среди грядок и запрыгаю, надо успокоиться, обязательно... Так, стоп."
Он замер и затем медленно перевернулся на спину.
Яркое, звездное небо - что описывать его, каждый хоть раз в жизни любовался им, а тот кто не любовался, не пытался постичь взором эту бесконечность, тот либо глупец, либо слепой. В точности то, что увидел тогда над своей головой Иван можете увидеть и вы, выйдя в ночную сентябрьскую пору в далекое от города поле и задрав голову.
Он пролежал так несколько минут, и не издал за это время ни единого звука, он не дышал, а сердце его вздрагивало так же слабо, как и эти бесконечно далекие, несущие отблески изначального, чистого творения светила. Потом он медленно протянул навстречу им руку с ножом и она оказалась бесконечно маленькой, ничтожной, какой-то никчемной соринкой против этой темной глубины. Он поспешил ее убрать испугавшись не немца, но чего то высшего, грозного и вечного внимательно взирающего на него из этой глубины.
Пронеслись в голове строки из давно прочитанной книги по астрономии. Солнце, там говорилось, лишь одна из миллиардов звезд, составляющих одну из рек галактики, другая же звездная река в виде Млечного пути опоясывала все небо.
– Покойно то как, - прошептал он наконец, - звезды такие тихие и вечные. Как их много, а я лишь ничтожная пылинка против величия этого... Господи, как покойно! Это же надо было создать такое огромное и гармоничное. Мы то люди только можем этим любоваться, покой из этого черпать... А сами носимся с этими мелочными страстями, с этой суетной злобой - да что эта злоба да суета, да все страсти мои, все надрывы перед этим бесконечным небом? Все это лишь жалкая толкотня в кровавой пыли на ничтожно маленьком пяточке мировоздания. Вон она вечность какая глубокая, а моя то рука с ножом, жалкий отросток перед ней - протянул руку с ножом, да... А оно вон взирает на меня и на всех нас взирает, всю нашу маленькую землю под собой видит, все наши ничтожные дела. И ведь не просто смотрит, а и наши взоры к себе зовет, чтобы мы тоже на нее - на вечность смотрели. Только мы не смотрим, а все больше в пыль эту вглядываемся, о мелочном, да о подлом думаем... А кто же я против этого? Как я могу теперь поднять нож на живое существо и пролить эту вязкую кровь... господи, да разве я это желал? Разве же я, о господи? Или мне это только причудилось... как мог Я это желать?
– он с отвращением отбросил нож в сторону и, быстро поднявшись, пошел к забору.
Он позвал негромко:
– Эй Ханс! Тебя ведь Хансом зовут, да?
Он уже стоял перед ним, а по вишневому морю над их головами побежал волной шелест неожиданно налетевшего ночного ветерка. Сейчас Иван чувствовал себя, как пьяный: было легко, по жилам разбежалось спокойное тепло и хотелось сказать всем людям добрые слова, обратить их взор на небо, чтобы поняли и почувствовали они то же, что и он.
Ханс насторожился, собрался ведь, словно хищник готовый к прыжку, потянулся было за револьвером, но почувствовав, что никакой угрозы от Ивана не исходит расслабился:
– Ханс так мое имя, русский Иван. Ты есть пить водка сь Томас?
– Нет, я не пил водки.
– тихо, спокойно проговорил Иван. Его голос все таки дрожал, но это было не от напряжения, а от уже пережитого...
– Ты есть не пить водка, а говорить, как пьяный!
– Да, я пьяный! Я просто услышал, как ты играешь - ты хорошо играешь!
– О есь гуд!
– усмехнулся Ханс и, поднеся гармошку ко рту, резко подул в нее и рассмеялся.
– Да есть гуд, а ти умеешь играть на гармошке?
– На твоей маленькой гармошки не умею, а вот на гармони умею, и еще немного на гитаре, правда давно ее в руки не брал - сейчас, наверное, совсем разучился.
– А на бальялайке ти умеешь играть? Знаешь, такая русская бальялайка? Брынь-брынь, дрынь-дрынь? Ха-ха...
– Умею.
– О есть гуд, ти научишь меня, есь?
– Да, но только если ты меня научишь играть на своей гармошке.
– Есь.
Иван присел у вишневого ствола рядом с немцем, и закинув голову вверх к мерцающему за темным вишнево-лиственным облаком небу, проговорил негромко, боясь разрушить это таинство: