Падение царского режима. Том 5
Шрифт:
Маклаков. — Я бы не поднял этого вопроса, но, как вы изволите видеть, это письмо есть ответ на письмо государя, а то письмо, которое я получил, было ответом на вопрос, касающийся моей компетенции. В этом ответе на мой вопрос появилось добавление громадной государственной важности, которое я без ответа не мог оставить. Я бы сам не стал писать об этом и не стал бы сам возбуждать этого вопроса, но он выплыл сам. Я не то, чтобы хотел с себя это снять, я с удовольствием возьму вину на себя. Я в глубине души несколько раз думал, что это было бы лучше. Я приходил из Думы домой и думал — ничего на выходит. И входил в Думу с самыми добрыми намерениями (я не фразу говорю, я с самого начала не сумел себя поставить), но каждый раз выходило так, что идешь с одними намерениями, а возвращаешься разбитым. В острые минуты у меня бывали такие мысли, не потому, чтобы я думал, что на мне свет клином сошелся, но думал, что действительно, в постановке дела есть заведомые неправильности, потому что могут быть предвзятости, которые направляют курс работы.
Председатель. — А вы не считали течение ваших мыслей предвзятым? Там предвзятость народных представителей, хотя бы и по закону 3 июня избранных, а у вас — предвзятость неизбранного
Маклаков. — Закон был тот же и та же присяга, которую приносили все члены Думы. Закон был тот, что у нас в России было самодержавие, и министр внутренних дел должен был это самодержавие охранять. Следовательно, для меня было ясно, что все, что подтачивает и разрушает этот строй, — все это было объектом для борьбы в пределах закона.
Председатель. — Значит, вы не отрицаете, что у вас мысль о необходимости изменения основных законов мелькала, хотя вы не реализовали ее?
Маклаков. — Мелькала, но она ни во что не воплотилась. Два случая было. Один — петергофское совещание 1914 года, о котором я говорил, что один я указал на возможность пересмотра существующего положения. Затем, тот случай, к которому я не смел относиться отрицательно, изменить не мог, а мог только перевести стрелку.
Председатель. — Может быть, петергофское совещание, при участии государя, и было продолжением этого течения мыслей?
Маклаков. — Нет, тут уже было совершенно другое течение. Было одно время ясно, что совершенно в другую сторону коромысло могло пойти.
Председатель. — Здесь перерыв в письмах объясняется тем, что их не сохранилось, или тем, что вы не писали? Следующее письмо относится к 1915 году. Пожалуйста, скажите; если найдется, будет очень неприятно.
Маклаков. — Я в ужасном положении. Вы имеете право мне не верить.
Председатель. — Будем считать, что это верно, что писем за это время нет (показывает следующее письмо).
Маклаков. — Это очень тяжкое письмо.
Председатель. — Прочтите, пожалуйста.
Маклаков (читает): «В дни великих страданий Христа, неся свои покаяния к престолу бога, дерзаю открыть свою душу, государь, твердо веря в ваше христианское всепрощение. Решение ваше передать продовольственный вопрос, возложенный законом на министра внутренних дел, в руки министра торговли — есть тяжкий приговор надо мною. Ваше величество, у раки святого Феодосия черниговского, господь, как вы сами изволили это сказать мне однажды, послал вам мысль призвать меня на пост министра внутренних дел…» Позвольте мне прервать. Я не хотел касаться одного человека: когда вы настойчиво ставили вопрос, кто меня проводил, я искренно говорил: я не знаю. Из этого письма вы видите, он сам сказал — никто, и, что вот ему, во время молитвы в соборе, пришло на мысль. Как раз раскрываются скобки того, что я невольно скрыл. Я очень извиняюсь, мне стыдно перед вами, но причина, вы понимаете, такая была, (Читает.) «Под покровом святителя и вашей ко мне милости работал я вот уже более двух лет всеми своими силами, всем разумением, и сейчас, перед лицом бога, смело говорю, что ничем не погрешил перед вами и перед своей родиной. Тяжко приходилось мне на моем страдном служебном пути, где окружало меня столько недоброжелательства, но неизменно я был окрылен доверием вашим. Теперь богу угодно было лишить меня этой единственной всемогущей силы, без которой нельзя работать так, как повелевает совесть. Ваше величество, я ношу скромное имя, до сих пор на всем протяжении моей службы ничем его не запятнал. У меня растут три сына, будущие ваши верные слуги и наследника вашего. Мне горько оставить им в наследие память о моей бесплодной и бесславной службе, а таковой она перейдет в будущее при тех тяжелых и, повидимому, непреоборимых обстоятельствах, при которых все для меня складывается. Ваше величество, я одинок в Петрограде. Преданнейшие старые слуги ваши, которые благожелательно относились ко мне, кн. Мещерский, ген. Богданович, ушли в лучший мир и не помогут в эти трудные для меня дни ни советом, ничем. Но я считаю себя обязанным сказать вам перед лицом бога, что русских, честных, простых людей смущает то направление, которое принимает ваше правительство. Оно скоро приведет нашу родину к тяжким испытаниям. Мои мнения доходят до вас, государь, или искаженными, или не доходят совсем, но я всем сердцем верю и чувствую, в чем счастье, благо и гордость нашей родины. Государь, сила, власть и влияние сейчас в руках людей, частью до изумления равнодушных к судьбам России, частью политически изменчивых, приспособляющихся к обстоятельствам, одурманенных жаждой дешевой славы и личного честолюбия. Я не сужу их. Им будет судьей господь бог. Давно и упорно левая печать, часть Государственной Думы и ее председатель Родзянко, знаменитый А. И. Гучков и некоторые члены совета министров обещали, что я скоро буду уволен. Сегодня они многого достигли, ибо вся Россия видит теперь, что ваше доверие ко мне теперь подорвано открыто и ясно перед всеми. Тяжело сейчас, в годину славной и победоносной войны, в которую всей душой я верю, уйти со своего поста, как негодный работник, ненужный слуга своего царя и своей родины, но еще тяжелее видеть грядущее смутное и тревожное будущее, слышать свой голос всегда заглушенным дружными кликами зависти и злобы врагов, которая ко мне тем больше, чем убежденнее я борюсь против неудержимо растущего у всех стремления, забыв царя, в одном общественном мнении видеть и начало и конец всего. Многое скрыто от ваших верных подданных, государь, но верьте мне, сердце их чует беду, оно видит, что затемняется для них вашими лукавыми слугами светлый лик монарха. Многих и многих тревожит и беспокоит то, что ждет вашего наследника, надежду и гордость вашей верной России. Ваше величество, без доверия царского работать нельзя. Без веры в светлое счастье вашего августейшего сына нельзя жить, да и не за кого умирать. Смиренно склоняю перед вами, государь, свою повинную голову, и прошу вас, не гневайтесь на меня за дерзость этого письма. Простите меня великодушно, дозвольте обратиться к вам с покорнейшею и горячей просьбой отпустить меня с моего поста. Вас принудят к этому поздней и люди и обстоятельства. Сделайте это теперь, по вашему почину, снисходя
Председатель. — Тут есть одно место, которое указывает, что невозможны такие личные отношения между министром и носителем верховной власти, при существовании законодательных установлений. Вы невольно касаетесь тут ваших товарищей по кабинету, указываете на лукавство, на неправильный образ их действий и т. д.
Маклаков. — Я никого не называл здесь. То, что я написал, это было в такие тяжкие минуты. Я думаю, вы сами поймете. Вслед за этим я совершенно определенно ждал ухода моего, настолько, что уже целый ряд служебных распоряжений к Пасхе откладывал. Я так был убежден в этом, потому что письменные обращения всегда производили там впечатление самое отрицательное. И если я писал, то потому, что у меня действительно последние капли уже были полны. Тогда я не называл никого, то, что я здесь характеризую, с этим я встречался ежечасно. Не было ни одного заседания совета министров, где бы я с этим не встречался. Мне в десять раз легче было в Думе, где многие меня совсем не знали, где a priori сложилось мнение обо мне и осталось таким, когда я выдвинул несколько непопулярных, оттолкнувших от себя законопроектов; сразу создался известный угол зрения на меня. Мне там легче было бывать, чем в совете министров. Ведь мой уход, в конце концов, подготовлял и совет министров; после того, как я от государя приехал, после того, как узнал, что государю угодно меня отпустить (мне государь приказал сообщить только Горемыкину), тогда Горемыкин меня встретил словами…
Председатель. — Позже, когда вы ушли?
Маклаков. — Нет, я еще тут не ушел. После этого государь приказал остаться, но через два с половиной или три месяца я ушел.
Председатель. — Вы имели в виду Горемыкина и Щегловитова, когда говорили о лукавых и равнодушных слугах?
Маклаков. — Позвольте мне не отвечать. Я их не называл. Вы совершенно верно говорите, что я будто кого-то упрекал. Разрешите мне имен не называть.
Председатель. — Снимаем этот вопрос. Вам ответил бывший император запиской 21 марта: «Царское Село. Друг мой Николай Алексеевич. Четыре дня я раздумывал о вашей просьбе. Вы поступили честно и благородно, как всегда, но поступили поспешно. Оставайтесь на занимаемом вами месте, на котором вы мне нужны и любы. Дай вам бог здоровья, сил, энергии на дальнейшую службу. Христос воскресе. Ваш доброжелатель Николай». Вы ответили на это письмо — я затрудняюсь назвать — всеподданнейшим письмом?
Маклаков. — Да, да, письмом.
Председатель. — Вы ответили письмом от 22 марта: «Ваше императорское величество. Ваш милостивый рескрипт наполнил душу мою глубокой благодарностью. Раз у меня есть доверие вашего величества, сердцу моему нечего смущаться. Господь, пославший вам ваше вчерашнее решение, даст мне, я верю, силы и умение быть полезным моему государю; а жизнь моя — ваша, и думы все мои и заботы — только о вас, ваше величество, и о вашей России. Служить вам и ей — великое счастье, но и большой ответ. Да поможет мне в этом господь. Министр внутренних дел Маклаков». Следующее письмо 27 апреля. (Читает.) «Я был в сомнении, беспокоить ли мне ваше величество представлением вам прилагаемой при сем вырезки из газеты «Новое Время», когда получил пакет ваш с милостивым вложением, наполнивший мою душу светлой и благодарной радостью. Теперь, смотря на вас, государь, и на наследника вашего, я уже не колеблюсь и пишу то, что хотел. После тех великих своей простотой слов, твердо сказанных на весь мир, с которыми угодно было обратиться к народу во Львове всероссийскому самодержцу, председателю Государственной Думы нечего больше говорить. Такое чествование нельзя было, по моему убеждению, и разрешать. Родзянко, ваше величество, только исполнитель напыщенный и неумный, а за ним стоят его руководители, господа Гучковы, князь Львов и другие, систематически идущие к своей цели. В чем она? Затемнить свет вашей славы, ваше величество, и ослабить силу и значение святой искони и всегда спасительной на Руси идеи самодержавия. Восторг и умиление, оставшиеся во Львове после вашего там пребывания»…
Маклаков. — Тут «умиления» нет.
Председатель. — …«и радость, вызванную вашими словами, надо было заслонить пред лицом всего народа, надо было покрыть чествованием Родзянко, который всегда и всюду добивается поставить народное представительство на несвойственную ему высоту, в положение вершителя судеб России и всего мира. Это представительство всемерно и сознательно выдвигают в противовес и противоположность вашей, богом данной вам, власти. Ваше императорское величество. На Карпатах льется русская кровь, и идут ожесточенные бои, и гремят вражеские пушки, а во Львове, в присутствии и. д. генерал-губернатора, военных и гражданских властей и учащихся, чествуют председателя одной из законодательных палат в России. Говорят ему речи, выслушивают его ответы, и не гимн, наша родная молитва за царя, гремит в этом официальном собрании, а какие-то музыкальные номера исполняются до поздней ночи. Ваше императорское величество. Эти бестактные выходки и неуместное фигурирование нескромного председателя Думы были бы только смешны, если бы наблюдались они в мирное, обыкновенное время. Но, когда они происходят во время пока военной лишь оккупации, они становятся по своим отголоскам по России опасными и нелепыми. Прошу прощения у вашего величества за смелость этого письма к вам. Но я слышу и больно ощущаю все это неуклонное, хотя и замаскированное старательно течение в рядах нашей воинствующей интеллигенции. Я чересчур ясно учитываю их значение и смысл, чтобы не дерзнуть повергнуть это на ваше всемилостивейшее внимание. Министр внутренних дел Маклаков. 27 апреля 1915 года. Петроград». Это вы писали и посылали по назначению?