Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
Такую дрожь я дважды испытывал лишь в войну-Накануне я побывал во всех этих детских домах и видел, что вместо трех конфет-подушечек с повидлом детям выдают только по две, а наказанным вовсе ничего не дают Там содержались дети, оставшиеся одни на белом свете после ленинградской блокады, Харьковского сражения, до срочного взятия нашими войсками Киева, после Керченского рва и Бабьего яра. И были там местные ханабадские дети с черными неулыбчивыми глазами. Сливочного масла, что завозили туда каждую неделю, я нигде так и не увидел. Не было там розового «ханского» риса, как значилось в накладных, не было мяса от забиваемых ежедневно баранов, белого хлеба, зеленого чая. Была каша из крупы маш. Днем этот маш плавал в супе и вечером опять присутствовал
Я почему-то не верил, что фельетон выйдет. Не из-за кричащих фактов или чего-то там еще. Просто не был уверен в своем умении, хоть написал уже пьесу, которая шла в ханабадских театрах, простых и академических В ней все отвечало традиционному ханабадскому реализму
А фельетон вдруг вышел чуть ли не на следующий день Он занял полный «подвал» и через всю полосу крупно значилось: «Тот самый Пилмахмуд». В пятидесятый раз я рассматривал его, читал отдельные абзацы и весь фельетон от начала до конца. А потом наступила тишина…
Это чувство во все времена хорошо знакомо ханабадским газетчикам. Они ждут грома, испепеляющей мерзавца молнии со стороны обкома партии, ЦК, наконец, возмущенной общественности. Ведь вот они, факты: многократные ревизии, свидетельства десятков людей, в том числе директоров школ о регулярных поборах. А вот акты милиции о продаже на сторону детдомовского масла, мяса, детских ботиночек. Вот собственный дом на восемь комнат с садом, построенный в один какой-то год Пилмахмудом, а в доме ковры во всех комнатах по полам и на стенах. И собственная «Победа» помимо служебной. Это через каких-то пять-шесть лет после окончания войны, в которой здоровенный как бык Пилмахмуд по неизвестным причинам не принимал участия. Но шла неделя, другая, прошел месяц, а заведующий областным просвещением спокойно подъезжал к исполкомовскому зданию, поднимался к себе на второй этаж. Ему приносили чай, фрукты, еще что-то завернутое в бумагу, и он запирался с молоденькой секретаршей, чтобы без помех работать над методикой преподавания Конституции СССР. Именно в этом предмете был он дипломированным специалистом.
Знакомые обкомовцы при встрече со мной играли глазами и поджимали губы. Лишь один заведующий школьным отделом Шамухамед Давлетов, донашивающий с войны английскую зеленую шинель, сказал мне, моргнув единственным глазом: «Знаешь, чей он племянник!». А я., не понимал.
И еще моя милая Шаганэ, широко раскрыв свои бездонные глаза, шептала мне что-то, о чем слышала в кабинете первого секретаря обкома товарища Атабаева. Тот будто бы сказал, что Пилмахмуд ценный работник, и не следует сгоряча решать его судьбу. В редакции мне ничего не говорили, хотя что-то знали. Наш редактор, крупный мужчина с розовыми прожилками на белой коже и седеющими волосами, поощрительно кивал мне, но в глазах его стояла как бы стылая вода.
Зато как-то рано утром в мою калитку раздался тихий стук, и маленький, в огромном рыжем тельпеке человек, оглянувшись на обе стороны улицы, вошел во двор. В руках у него был большой, по-ханабадски перевязанный платком узел. Сняв глубокие калоши и оставшись в цветных носках домашней вязки, он прошел в дом и принялся раскладывать на столе документы: справки, выписки, вы резки из газет.
— Сагадуллаев — негодяй!..
Это он сказал убежденно, сверкая маленькими жгучими глазами. Когда он уже уходил, я показал ему на забытый узел. Он развернул его: там был великолепный агатовый изюм на металлическом блюде, килограмма два лущеного миндаля, что-то еще, по-видимому, мясное. С большим трудом заставил я его завернуть все это и забрать с собой. Он согласился лишь после того, как я взял с блюда символическую горстку изюма.
Всю неделю занимался я этим делом. Приходивший ко мне человек оказался преподавателем педучилища, бывшим некогда его директором.
Но я сделал больше. С помощью заведующего школьным отделом обкома партии Давлетова провел контрольную проверку экзаменационных работ в училище и выяснил, что две трети их слово в слово повторяли друг друга. Одинаковыми были даже многочисленные ошибки, допущенные неизвестным автором сочинения на тему: «Образ положительного героя в ханабадской литературе»…
Сагадуллаев терзал руками пресс-папье, переворачивал графин с водой, ломал на столе карандаши. Он пронзительно кричал, что знает, чьи это происки против него, честного коммуниста, отдающего всю кровь делу Ленина-Сталина. Ханабадцы умеют образно говорить. Товарищи из комиссии ЦК с участием товарищей из обкома партии внимательно слушали его, что-то черкали в одинаковых глянцевых блокнотах. Так же молча слушали они показания преподавателей училища, завхоза, сторожа, двух уборщиц. Все были возмущены фельетоном, порочащим коллектив, как раз развернувший сейчас борьбу с влиянием Марра и его последователей в языкознании. Я облегченно вздохнул, лишь когда призвали, наконец, бывшего директора училища. Тот вошел, со всеми поздоровался и тихо присел на краешек стула. В мою сторону он не смотрел.
— Тут вот ваша объяснительная записка по поводу фельетона, — товарищ из ЦК неспешно переворачивал большим и указательным пальцами мелко исписанные листы в косую линейку. — Вы пишете, что корреспондент принуждал вас давать показания на товарища Сагадуллаева.
— Ага, принуждал! — закивал тот головой.
— А факт с подношением корреспонденту подтвер ждаете?
— Ага, подтверждаю.
— Он брал что-нибудь у вас?
— Ага, брал… Кишмиш брал, миндаль!
Я сидел совершенно спокойный. Все происходило как бы вне этого мира. Прозрачный радужный туман плыл перед глазами: явственно виделось голубое озеро, пальмы.
— Напишите подробную объяснительную!..
Это уже обращались ко мне. Я положил на стол копии незаконных дипломов, акты проверок, ревизий.
— Это все частности! — сказал товарищ из ЦК, не взглянув на них.
Я шел по улице все в том же радужном тумане, с удивлением вглядываясь в лица встречных людей. Они были какими-то другими — не теми, какие я знал до сих пор. Почему же они такие? Ведь у детей, у сирот отнимают маленькую конфету с повидлом, чтобы были на курорте карманные деньги у Пилмахмуда. Дипломы продаются невежественным людям, и те потом учат детей. Партия, ум, честь и совесть нашей эпохи — все смешалось в голове, и я никак не мог ухватить какую-то определенную нить. К утру у меня поднялась температура, и три дня я пролежал в какой-то пустоте, без низа и верха. Я был гол и невесом, и еще будто прожекторы светили с невидимых башен… С восьми лет у меня не было температуры. Даже в войну, когда, обкалывая ледок, поднимался с промерзшей земли.
Но все закончилось, и я снова чувствовал запах распускающихся почек, слышал журчание воды в арыке, смотрел на солнце, на звезды. Шаганэ сообщила мне, что товарищ Атабаев сказал по поводу дела с педучилищем:
— Видите, опять опровержение. Этот новый товарищ корреспондент, как видно, не имеет опыта…
И тут мне из редакции переслали одно письмо. Их много было, писем, в связи с моими фельетонами, но это содержало конкретные адреса: «Поезжайте в такую-то и такую-то школы, посидите на уроках, а потом посмотрите у директоров документы об образовании». Вполне реальная подпись стояла под письмом, и я поехал…