Падение к подножью пирамид
Шрифт:
"Извини, брат, задремал".
"В другой раз полосну из автомата, - пригрозил дежурный.
– Не посмотрю, что "Волга".
"Пропустишь?
– спросил Лукашевский.
– Ты должен меня пропустить. Да у меня и пропуск есть", - сказав это, он с ужасом обнаружил, что на нем нет кителя, во внутреннем кармане которого лежали все его документы: паспорт с выездной визой, удостоверение яхтсмена-кругосветника, разные справки и пропуск на флотскую базу. Лукашевский оглянулся на заднее сиденье и чуть не закричал от радости: прозрачный пакет с документами лежал возле аптечки - черной пластмассовой коробки с красным крестом на крышке.
"Я вас помню, - сказал дежурный.
– Вы смотритель соседнего маяка".
"Бывший, - уточнил
– Ты что, брат?
– остановился Лукашевский. Чем я тебя напугал?"
"А вы посмотрите, - протянул дежурный к его груди руку, - Сюда посмотрите", - рука у него задрожала, как у пьяницы.
Лукашевский наклонил голову. Вся рубаха под подбородком была у него в дырах с обожженными краями.
"Ах, это, - махнул рукой, лишь теперь вспомнив, что с ним произошло на кургане.
– Удивляться надо не этим дырам, а тем, которые на спине, - он повернулся к дежурному спиной, ощупывая рубашку через плечо.
– Есть?"
"Есть, - тихо ответил дежурный.
– Но крови нет".
"Крови нет, - сказал Лукашевский.
– В этом весь фокус"
"Я понял, - хихикнул дежурный.
– Вы сняли рубашку и стреляли по ней. Чтоб наделать дыр. Чтоб было прохладно, - голос его окреп.
– Это очень модно".
"Точно, - сказал Лукашевский.
– Очень модно".
Сойдя с дороги по каменистой насыпи, Лукашевский оказался на тропинке, ведущей к бухточке, где стояла яхта. Тропка сбегала вниз между ромашками и одуванчиками, огибала камни и колючие кусты шиповника. Лукашевский ускорил шаг, почти побежал, чувствуя себя молодым и здоровым, радуясь скорой встрече с "Анной-Марией".
Лукашевский остановился и оглянулся. Высоко на склоне белела будка КПП. Над кустом шиповника, который он только что миновал, порхали белые и голубые бабочки. Солнце было почти в зените. В чистом небе пели жаворонки. Белая лента тропы вилась по зеленому склону. Безветрие пахло теплой травою.
"Что немыслимо на земле, при жизни, то немыслимо и потом. Или я жив", сказал себе Лукашевский, ощупывая грудь. Затем стащил с себя через голову рубашку, посмотрел на просвет, скомкал и швырнул на куст, распугав бабочек. Рубашка повисла на шипах, расправившись, словно мишень для стрельбы.
"Анна-Мария" стояла на месте. Так и должно быть. Но за минуту до того, как обогнуть склон, заслонявший бухту от глаз, Лукашевский вдруг испугался, подумав, что "Анны-Марии" нет. Бог знает, почему он так подумал. Может быть, потому, что торопился увидеть ее. Испуг был так велик, что у него обмякли ноги и оборвалось сердце. Да и как иначе: если он все еще жив, то пропажа яхты наверняка добила бы его. Теперь это слилось в одно - жизнь и яхта.
Она стояла на тихой воде. Ступив на палубу, Лукашевский обнял мачту и прижался к ней лицом. От бессилия и нежности. И заплакал, как плачут от счастья, обретенного после жестоких страданий.
Ветра не было, и потому он вышел в залив на винтах, не поднимая паруса. Сначала шел медленно, пробираясь меж ржавых корпусов стоящих на ремонте кораблей и плавучих доков. Потом, на чистой воде, набрал скорость и через несколько минут вышел в море правее погранзаставы. Квасова. Включил радиостанцию, настроился на частоту Квасова и сразу же услышал его голос:
"Петр Петрович, ты куда? Зайди к нам. Здесь Яковлев. На маяке опасно".
Лукашевский ответил, что идет домой, на маяк, что Яковлев ему не нужен и что никакие опасности ему не страшны.
"Не сердись, капитан, - сказал он Квасову.
– Но я тороплюсь. Жму руку и желаю тебе счастья".
"Ладно, - ответил Квасов.
– Семь футов тебе под килем. Обнимаю".
"Подожди, - сказал Квасов после паузы.
– Подожди, Петр Петрович. Товарищ Яковлев хочет сказать тебе несколько слов".
"Пусть говорит", - не сразу согласился Лукашевский.
"Ты прости, Петр, - быстро заговорил Яковлев.
– Я не дождался тебя.
Услышав слово "прием", произнесенное Квасовым, Лукашевский помолчал, не зная, что ответить Яковлеву, - ведь Рудольфа на курган, несомненно, послал он, - пощелкал тумблером, снова услышал слово "прием" и сказал:
"Был шанс изменить ситуацию и спасти людей. Но ты грубо вмешался, прислав на курган Рудольфа, хотя должен был понять, и притом давно, что силой ничего нельзя решить, тем более насилием. Ты поступил ужасно. Прощай".
Лукашевский выключил радиостанцию и вышел на палубу. Яхта шла на малой скорости, удаляясь от берега. Застава Квасова и строительные краны флотской базы утонули в голубом мареве. Открылся новый горизонт, синий, почти черный: там, вдали, уже гулял ветер. Вскоре Лукашевский увидел его приближение темные пятна ряби, словно тени от облаков, двигались навстречу яхте. Петр Петрович поставил парус. Полотно захлопало на боковом ветру, как крыло большой птицы, затем наполнилось ветром, вздулось, как крутая грудь, и, чуть завалив яхту на правый борт, понесло ее, легкую и послушную, по еще спокойной и мягкой воде.
Понимая двусмысленность пришедших ему на ум слов, Лукашевский все же подумал, что вот и пришел конец его земным мытарствам: теперь - море, простор, свобода. И одиночество. Как избавление от суеты, как награда... Гибельность суетной жизни в том, что мысль не достигает желаемого предела, потому что стреножена и вынуждена шарахаться от края пропасти, через которую не может перескочить. Но истина там, за пропастью, на другой стороне. Эта пропасть страх ожидания, липкая патока пустых наслаждений - словом, суета. Ничего не удается додумать до конца, самое важное откладывается на потом, а будучи отложенным, уже не кажется важным, душа становится робкой, цепляется за сиюминутное и, как раненая птица, не может взлететь. А ранят ее собственные страхи, несовершенство, слепота. И вот вместо полета она влачится по пыльным петляющим заячьим тропам...
Яхта - это он сам, его воплощенная мечта и воля. И потому он чувствует себя с ней единым целым. Она - его продолжение в пространстве, его возросшая мощь, новая степень свободы, способность "идти по морю, аки посуху..."
Его стало сносить к берегу. Лукашевский переменил галс, взял мористее. Стая чаек, летевшая куда-то по своим делам, завидев яхту, вдруг круто изменила курс и пошла впереди, словно лоцман, дружески покрикивая и похохатывая.
Это свое желание он назвал черным, несчастным, но оно было непреодолимо желание предстать перед Рудольфом, убившим его на кургане. Лукашевский не знал, что Рудольфа на маяке нет. Да и как он мог знать об этом? Яковлев же сказал ему, что Рудольф там. Было ли это его желание встретиться с Рудольфом желанием мести? Конечно. Потому Лукашевский и назвал его черным. А несчастным потому, что оно могло принести ему, Лукашевскому, несчастье. Он с трудом представлял себе, как встретит его Рудольф; ужаснется ли при виде его, сойдет ли с ума, оцепенеет от изумления или просто удивится, пожмет недоуменно плечами, как удивляются чему-то не стать уж неожиданному и странному... Или закричит: "А, так ты еще жив?" - и схватится за автомат? Последнее казалось Лукашевскому наиболее вероятным: душа Рудольфа проста, как камень, и откликается ударом на удар. Но хотелось ему, чтобы Рудольф сошел с ума и доказал бы тем, что он не робот, а человек, что меж людьми бездушных нет. Впрочем, что-то тут не вязалось: убил, как робот, а сошел с ума, как человек стало быть, и убил, как человек, а робот не сойдет с ума. Да, это было несчастное желание и невозможная месть. Он оставит Рудольфу жизнь и жалкий ум, но отнимет у него Александрину. Он причалит к мысу ради нее и Павлуши и спасет их. Но Яковлев сказал, что Александрина и Павлуша ночью тайно покинули маяк. Лукашевский надеялся, что это не так.