Падший ангел
Шрифт:
ружи скованно, словно боялся пропустить и не рас-
слышать некий голос, который вскоре позовет его
служить словом, служить тем верховным смыслам и
значениям, что накапливались в душе поэта с дет-
ских (без нежности детства) лет и переполняли ему
сердце любовью к родимому краю, любовью к жиз-
ни, терзающую боль разлуки с которой он
тил на пороге духовной зрелости.
Помню, как приехал он из Москвы, уже обучаясь
в Литинституте, и, казалось, ни с того ни с сего
завел разговор о тщете нашего литературного труда,
наших эстетических потуг, о невозможности что-
либо найти, или осветить, или доказать поэтическим
словом в наши столь равнодушные ко всему трепет-
ному, иррациональному времена, времена выжива-
ния, а не созерцания и восторга. «Ну зачем, кому те-
перь нужна вся эта наша несчастная писанина?» —
спрашивал Коля, одновременно с чрезвычайной на-
стороженностью всматриваясь в меня, в мои глаза,
движение губ, жесты рук: не совру ли, не отмахнусь
ли от поставленного вопроса, не слукавлю и тем
самым не обману ли его ожидания, нуждающиеся в
каких-то подтверждениях? А я, помнится, и сам
тогда был не в духе, болел от вчерашнего переутом-
ления, и на Колины сомнения ответил какой-то рез-
костью, потому что не поверил в искренность его со-
мнений, а решил, что Рубцов, подавшийся в Мос-
кву, набивается теперь на комплименты и уговоры
остаться на поэтическом пути «ради всего святого» и
тому подобное. И предложил ему что-то литератур-
но-расхожее, вроде: можешь не писать — не пиши.
А Коля, теперь-то я понимаю, оказывается, был на
своеобразном мировоззренческом распутье: в Лит-
институте он насмотрелся на конъюнктурщиков от
стихоплетства, в Ленинграде — на всевозможных
искусников и экстремистов от пера, и не то чтобы не
знал, что ему дальше делать, а, видимо, еще раз хо-
тел убедиться, увериться, что путь через Тютчева и
Фета — то есть не столько через прошедшее, минув-
шее, сколько через вечное, истинное — избран им
правильно,
дающее его в правах российского стихотворца.
В Ленинграде, примерно тогда же или чуть рань-
ше, прошел своеобразный, единственный в своем
роде, а потому запомнившийся на долгие годы Тур-
нир Поэтов. Не помню, кто организовал его во Дворце
культуры Горького, чья конкретно заслуга, что под
одной крышей на целый вечер собрались тогда все
лучшие молодые поэты Ленинграда. Но... собра-
лись. Как в какие-нибудь послереволюционные,
двадцатые, в эпоху «Бродячей собаки».
Выступали поэты всех направлений и крайнос-
тей, интеллектуалы и «социалы», формалисты-фо-
кусники и натуралисты-органики — такие, как Ев-
гений Рейн и Леонид Агеев, Владимир Уфлянд и
Олег Тарутин, Иосиф Бродский и Николай Рубцов,
Дмитрий Бобышев и Саша Морев, Александр Куш-
нер и Виктор Соснора, Михаил Еремин и Яков Гор-
дин, Герман Сабуров и Глеб Горбовский, и еще, и
еще, и весь зал, как какой-нибудь итальянский пар-
ламент, делился на эксцентрические секторы и сек-
ции, аплодируя локально, выборочно, то есть тому
или иному направлению в стихописании. Чем-то
прелестным, наивно-восторженным пахнуло от
этого кипящего и бурлящего мыслями и образами,
ритмами и претензиями сборища, повеяло чем-то
давним, утраченным, казалось, безвозвратно и вмес-
те с тем вечным, непреходящим, в том числе и за-
ключающим в себе ответ на рубцовские сомнения:
нужны ли кому наши поэтические потуги? Нужны,
нужны. И не только поэтам пишущим, но и поэтам
читающим. Ибо мятущаяся мысль юных мечтателей
и философов, а также образная вязь художников,
изобразителей всех времен и народов растворена в
самих этих народах, и отменить или запретить бие-
ние их пульса никто не вправе. Да и не в силах.
О поэтическом братстве того времени говорит и
тот факт, что все участники Турнира Поэтов рано